крайней мере на шесть-семь дней, в течение которых она могла бы заняться чем-нибудь другим в хозяйстве. А ведь ей надо накормить и детей, и домашнюю живность, которая тоже хочет есть!..
Чтобы мешка картошки хватало надолго и не получалось бы так, что только начали — уже видать дно, она аккуратно отсчитывала картофелины и варила их в кожуре. Самый старший, Михал, всегда первым заглатывал свой паек и потом неподвижно смотрел на остальных детей — Пале, Петра и шестилетнюю Марчу. А Петр? Глядя на картошку, он всегда что-то быстро-быстро говорил, но это всегда означало одно и то же:
— Где же папа? Все нет и нет его. Если б он пришел, у нас было бы вволю картошки, иногда была бы и свинина, а то и дичь из леса.
Пале тогда срывался и кричал:
— Дармоед, ты только о своем брюхе и думаешь!
Пале был всего на два года старше Петра. В такие минуты Уршуля пододвигала Петру свою картошку и молча клала руку на его светло-каштановые волосы. Превозмогая себя, он отодвигал картошку и снимал руку матери с головы. В таких случаях он больше не смотрел на братьев и сестренку, а, уставившись в окно, делал, вид, что его ничто не интересует. Уршуля знала, что это стоило ему больших усилий — у него это было написано в глазах тем красноречивым почерком, который могла прочитать только мать.
— Папа рубит лес в горах, — самоуверенно вступала в разговор маленькая Марча, и в голосе ее звучала детская гордость: вот, мол, она, самая маленькая, а знает больше их.
Картошку она жевала тщательно, откусывая маленькие кусочки. Уршуля при этом только тяжело сглатывала слюну и бессильно роняла руки на колени. Да, так оно и есть. Вот уже несколько месяцев Юро приходил лишь изредка. Тогда они были семьей, и Уршуля чувствовала себя под защитой. Юро был щитом, заслонявшим ее от замечаний Терека и Липтака, которые в отсутствие мужа подкалывали ее будто кованым клинком. Стоило ей встретить одного из них, как почва уходила у нее из-под ног и рушилась ее молчаливая бдительность, которую она носила с собой как оружие, как амулет у сердца.
— Не хочет он с тобой жить, не хочет, — начинал обычно Терек.
— Другую себе нашел. Прощай, любовь до гроба, — острил Липтак.
Она отражала эти хорошо нацеленные удары, высоко подняв голову, которую никогда и ни перед кем не склоняла, и только старалась, чтобы в лице ее ничто не дрогнуло. Может быть, именно поэтому однажды они сказали ей уж прямо:
— Не бойся, Уршуля, мы его найдем. У нас на плечах тоже голова, а не кочан капусты, как думают некоторые. У гвардейцев тоже есть глаза, как и у других людей, особенно когда они получают приказ. Так что в один прекрасный день въедет в твои ворота вся партизанская банда вместе со своим командиром. Понимаешь, что к чему, а?..
Она понимала, и понимала гораздо больше, чем они могли предполагать. И сейчас вдруг все эти тревоги стремительно выплыли из блаженной тишины. От страха у нее перехватило дыхание, а тревожные мысли назойливо, неотступно и жестоко преследовали ее и гнали с поля. Лихорадочное беспокойство разлилось по всему телу.
Она бросила работу, оставила мешок с картошкой, еще ненадолго доверила детей воле небес, а дом самому господу богу и побежала в церковь. Сама не зная почему, она всегда бежала туда излить свое горе, видно по привычке. К тому же в последнее время церковь была всегда открыта.
Уршуля преклонила колени перед алтарем и подняла голову — рывком, охваченная отчаянием и безнадежностью. Платок сполз у нее с головы. Она с надеждой устремила взгляд черных искристых глаз, покрасневших от слез, на изображение Скорбящей богоматери, и у нее вдруг возникло чувство, будто все плохое осталось позади. Когда же она немножко пришла в себя, то подумала, что та, к которой она так сюда спешила, все равно ей не поможет, потому что у нее не хватает сил даже на то, чтобы прогнать со своей обнаженной ноги, лишь частично прикрытой мягкими складками одежды, жирную навозную муху. И вместо молитвы о заступничестве на небесах, которую Уршуля собиралась произнести по наущению своего стонущего сердца, она лишь укоризненно сказала:
— Где там! Ты нам не поможешь. Где тебе справиться с Тереком и Липтаком, с их начальником Лемешом, ежели ты не можешь прогнать муху со своей ноги? Куда тебе тягаться с этими!..
Однако она не ушла до тех пор, пока не облегчила душу, как ее учили сызмальства, молитвой.
— Без тебя нет жизни, — шептала она. — Ты отец наш. Ты даруешь нам жизнь. Отче наш, отче мой, да святится имя твое. Я, Уршуля Чамайова, прошу тебя, прими в свое милостивое сердце детей моих, не допусти, чтобы они страдали от зла людей, которых я, по твоему слову, должна любить как самое себя… — Она вдруг запнулась, пораженная, потеряв нить и перестав понимать смысл слов, произносимых в силу вековой привычки. Она испугалась той удивительной правды, которая столь неожиданно оказалась на ее стороне, пришла к ней, Уршуле, простой женщине и матери, у которой не было ничего, кроме сердца, переполненного ужасом, и хибары, худо крытой соломой.
Уршуля встала и направилась к выходу из церкви, но спокойствия она не обрела. Под дырявыми подметками солдатских ботинок она чувствовала пронизывающий холод плит церковного пола, на улице их сменила сырость травы и грязь на дороге, на которую она снова вышла. Вдоль дороги росли сливы, потом пошли кусты акации, шиповника и терна. Вот она уже оставила за спиной деревню и опять пошла полем. В голове ее вновь поселилась глухая пустота, а сердце сжималось от новых мрачных предчувствий.
Подойдя к Янову полю, она остановилась в нескольких шагах от стоявшего здесь распятия. Затем подошла к нему с затаенным дыханием, испытующе посмотрела на ветхий деревянный крест. На нем висел венок из полевых цветов, но уже совсем сухой, рассыпающийся. Поблекший и поникший, он висел на пробитых гвоздями гипсовых ногах, а из всего того, что было возложено к распятию во время последнего крестного хода, когда молились за урожай, остались лишь пучки сухой травы и цветов. Уршуля вдруг подумала, что все эти трогательные цветочные украшения, возложенные сюда летом девушками в белых юбках, уже давно мертвы, что деревянный крест, сверху укрытый от дождя жестяным изогнутым навесом, буквально изглодан безжалостным временем. Занятая этими мыслями, Уршуля в первую минуту даже не опустилась на колени, а только стояла и смотрела.
Минуты бесшумно проскальзывали у нее между пальцев, хотя она сжимала их с такой силой, что они даже посинели. Вокруг нее стал собираться туман. Он густел, все более приобретая молочный оттенок, и укутывал собою весь край и Уршулю, будто удаляя ее от реального мира. На земле повсюду лежала листва, не устоявшая перед холодной суровостью наступающей осени. Подобно этой листве, Уршуля под тяжестью своего бессилия опустилась на колени, медленно, будто во сне, развязала платок, — расстелила его перед собой, разгладила шершавыми, цеплявшими ткань руками и стала с ним прощаться:
— Ты достался мне от Юро как залог всего, что соединяет двух любящих людей. С тех пор прошло уже почти шестнадцать лет. Я сейчас повяжу тебя на этот крест и попрошу тебя очень: сохрани его, моего Юрко, прошу тебя смиренно. Я знаю, цветы твои потеряли краски и только память моя может увидеть их в прежней красе. Но я отдаю тебя, какой ты есть, потому что ты — частица прожитых лет. Чтобы услышали меня там, я отдаю самое дорогое, что на мне есть, что покрывало мою голову. Услышь меня и помоги мне, принеси счастье в наш дом, охрани Юро, потому что он не только муж мне, но и отец детям моим, а я жду пятого, но Юро этого еще и не знает. Пятый родится в злые времена. Юро еще не знает этого. Я не успела ему сказать: некогда было, теперь ни на что времени не хватает. Даже не знаю, как тут быть в это лихое время, когда я одна-одинешенька. Этим платком я тысячу раз вытирала пот с лица, а сколько раз — горькие слезы! Так что он вполне уже освященный. Это я говорю со спокойной совестью, и в этом нет хулы, хотя я знаю, что не молюсь…
Потом Уршуля встала, сложила платок треугольником, привязала к распятию и поспешно вернулась в деревню. Она не оглядывалась. Когда она проходила мимо хибары старого Сантоша, ей показалось, будто у нее на душе стало спокойнее.
По дороге ей не встретилось ни одной живой души, хотя время было еще не позднее. Правда, из окна порой выглядывали женщина или старик, но повсюду царила тишина, как в воскресенье, когда бабы крутятся у плиты, а мужики в погребках прикладываются к рюмочке. Это было странно и непривычно. И едва она успела сделать еще несколько неспешных шагов, как эта необычная тишина вокруг вновь начала подгонять ее. Уршуля прибавила ходу. Ноги ее делали все более длинные шаги, а ей все казалось, что она еле ползет, что она вообще стоит на месте, что дороге нет конца и она куда-то не поспеет вовремя…