— Когда, е-мое?!
— В две тысячи пятом, в марте.
— Послушай! — Худой понемногу закипал. — Как я мог себя чувствовать, если я
— Ну, всякое бывает…
— Хватит, может, этого бреда?!
— Ты не болел тогда?
— Когда я не болел?!
— Март две тысячи пятого.
— Я вообще никогда не болею! У меня насморка не было с восемьдесят девятого!
— А ты никогда вдруг не терял вес?
— А ты никогда вдруг не терял разум? Приезжай завтра к Генке, все внятно объясни, а не разводи мистику! Я тебе взломаю любую папку! Мамку, блин, бабку и дедку! Ты бы себя послушал, толстый! Тебе жениться пора!
Худой бросил телефон на правое сиденье и тронул машину, гневно бормоча:
— «Как ты себя чувствовал»… Мозги у него набекрень! Всех уже запутал, всех переполошил!
Гена закончил абзац, встал из-за стола, вышел в прихожую и надел ботинки.
— Я пройдусь, — сказал он Марине.
— Пройдись полезно, — ответила она. — Кофе кончился.
Гена купил в продуктовом кофе, пошел к киоску за «Известиями», и тут его позвали:
— Гена! Генк!
Из синей «мазды» грузно выбрался мужчина в светлом плаще. Гена пригляделся, увидел широкое курносое лицо с жидкой седой щетиной, уши без мочек, губы в шкодливой полуулыбке — и на душе у него вмиг стало тепло.
— Санюха… — нежно сказал Гена и кинулся навстречу.
Они крепко обнялись.
Это был Сашка Тищенко — шесть лет в одной группе, три сезона в одном стройотряде, бог весть сколько декалитров выпитого, душа-человек.
— Ты как здесь? — спросил Гена, улыбаясь во весь рот. — Случайно?
— Дочка тут занимается в театральной студии.
— А я живу рядом, — Гена показал на свою двадцатиэтажку, — вон там.
— А я дочку сюда вожу второй год, два раза в неделю.
— Москва маленький город. Сколько твоей девочке?
— Девять. Но это младшая.
— Ох, елки-палки… А старшей?
— Шестнадцать. Кстати, недавно твою книгу прочитала.
— Ну… Приятно слышать, конечно. Но в общем, Санюха, это не для шестнадцатилетних.
— Да не важно! Ты оцени ситуацию! Они ж вообще ни черта не читают сейчас. А тут смотрю: сидит — вечер, второй… Я говорю: что читаешь, зая? куэлью какую-нибудь? кундеру? Почитай Толстого, говорю, Гоголя почитай. А она мне: какая тонкая проза, это настоящий мастер психологических этюдов.
Гена засмеялся, достал сигареты.
Тищенко сказал:
— Я смотрю на обложку и говорю: зая, я с этим мастером шесть лет в одной группе проучился.
Гена спросил:
— Ты где сейчас?
— В пятьдесят третьей. Заведую травматологией.
— У меня интернатура была в пятьдесят третьей.
— У кого?
— У Шнапера, потом у Австрейха.
— Шнапер умер, — сказал Тищенко. — В Израиле.
— Грустно. Хороший был человек, яркий.
— Он уехал в девяностом, у него там очень хорошо сложилось. Быстро утвердился, в девяносто четвертом принял отделение в «Хадассе». А умер — как жил. Он же импульсивный был мужик, разносторонний…
— В теннис хорошо играл.
— В теннис играл, в музыке разбирался. У него там очень удачно сложилось, его оценили по достоинству. Я его фамилию часто встречал в периодике. В девяносто седьмом умер. Вернулся утром с пробежки, сел в прихожей, стал снимать кроссовки — и умер.
— А Григорян как?
— Андрей Рубенович давно в Австралии.
— Да, раскидало нас, саперов, по белу свету.
— Не говори. Как Никоненко?
— Заведует урологией в Первой Градской.
— А Браверманн?
— Доктор наук, две монографии.
— Не женился?
— Не смеши.
— У тебя вроде нормально все? Я про тебя в «Огоньке» читал.
— Ну, раз в «Огоньке» — значит, все нормально.
— Не жалеешь? — спросил Тищенко.
Бравик весной девяносто восьмого сказал Гене: «Ты взрослый человек, ты знаешь: что в этом мире ценно, а что — чешуя. Писательство, наверное, дело увлекательное. Но ты умеешь выполнять действия, безусловно полезные человечеству: холецистэктомия, гемиколонэктомия… Панариций можешь вскрыть, в конце концов. Ты все-таки подумай».
А Шехберг мельком глянул на заявление «по собственному желанию» и сразу подписал. Потом поднял большую седую голову и безразлично спросил: «Чем думаешь заниматься?»
«Да так… Есть кое-какие планы».
«Тебе эти две недели дежурства ставить?»
«Ставьте», — сказал Гена и взял со стола подписанное заявление.
Он закончил у Шехберга ординатуру и проработал восемь лет, а Шехберг ему даже присесть и закурить не предложил. И те две недели, что положено отработать по КЗоТу, Шехберг ни о чем постороннем с Геной не заговаривал. Прощаясь, вяло пожал руку, сказал: удачи тебе в новых начинаниях.
— Это давно было, чего теперь жалеть, — сказал Гена.
— Я с нашими иногда созваниваюсь, — сказал Тищенко. — Хайкин нейрохирургом работает в Висбадене. Лямин — анестезиолог в Боткинской. С Романовой той зимой виделись, у нее трое сыновей.
— Четверо.
— Да ладно?
— В феврале родила.
— В сорок два?
— В сорок три.
— Во дает Ленка. Да, кстати: знаешь, с кем я тут списался? С Вовой Гаривасом.
Тут у Тищенко зазвонил телефон, он достал его из кармана и не заметил, как у Гены дрогнуло лицо.
— Да, Сонь, — сказал Тищенко. — Я уже здесь, рядом, сейчас ее заберу. Однокурсника встретил, разговариваем.
Гена стоял, прикусив губу.
— Сахар, подсолнечное масло… Понял. — Тищенко перевел взгляд на Генину банку с кофе. — А