Яхнин некоторое время размышляет. Затем слышу его задумчивый голос:
— А ты, старичок, оказывается, можешь быть продажным. Нет, Кумир, исключено. Избегаю особой гласности, я тебе говорил. Принцип такой. Ты со мной незнаком. Я тебя не знаю. Никаких дел между нами нет. Все шито-крыто. Усек?
— Усек, Молва, усек, — внезапно обессилел я. И долго сижу потом, положив трубку, мертво глядя прямо перед собой, и по вискам текут струйки пота.
…и в субботний день, ранним утром, первым автобусом еду на «Семеновку», как называют у нас по фамилии градоначальника вольную барахолку. Я здесь еще ни разу не бывал, ибо что мне тут делать, в этом средоточии денежных страстей, в этом раю-аду частного предпринимательства, где множественные нули — вот такие: 00000 — 000000, как нимбы, светятся над головами продавцов и покупателей, — в этом жизненном пространстве, диком, бесконтрольном, с жаркой и яркой атмосферой наживы?.. И я поражен многолюдьем «Семеновки». Я поражен протяженностью ее торговых рядов. Под серым, облачным небом поражают меня разноцветье и изобилие товаров. Откуда, из какого мрака появились и размножились многоликие разноплеменные торговцы, из каких глубин света появились? В какую плодотворную ночь возник этот космический посев? Кто все это придумал и осуществил? Автора сюда! — надо бы крикнуть. Нобелевку надо присудить тому, кто породил эту «Семеновку»! А может, эшафота и гильотины заслуживает? Здесь правит вольная воля, свободомыслие, мной любимое, но почему я сам жалок и растерян на этом празднике? Я напуган. Страшно мне, жутковато. Озираюсь в густой толпе и никак не решусь вынуть из сумки свой ничтожный в сущности товар — подержанную портативную машинку «Омега». Никогда ничем не торговал — вот беда. Опыта нет. Стыдно мне — вот беда, хотя и понимаю, что в пределах «Семеновки» это чувство — атавизм, вроде аппендикса, — которое всеми здешними постояльцами успешно оперировано. Ну, давай, ты!.. — мысленно матерю себя и иду вдоль ряда, заставленного импортной супертехникой. Игровые компьютеры — китайские, японские, американские, видики, кассеты и диски…. Кумиров не разбирается в этих чудесах. Он человек каменного века, где в обиходе книга, и только книга, и еще журналы, и еще элементарная копеечная ручка, листы бумаги, ну и самое сложнейшее устройство — пишущая машинка. Но я прицениваюсь: почем это? а это почем? — и уже вскоре голова кружится от нулей, как от какой-то сильной наркотической одури. «Ну, давай, предлагай!» — матерю я себя. А как это реально сделать? Свободных мест в рядах нет, приткнуться негде. Не орать же громким голосом бывалого зазывалы: «А кому пишущая машинка? Почти новая! В полной исправности! Сама сочиняет, сама печатает, сама гонорар начисляет! Налетай — подешевело!»
Дышу я почему-то как астматик: тяжело, со свистом. Легкие мои не принимают, что ли, этот особый воздух толкучки, непривычно насыщенный то ли кислородом, то ли углекислым газом? Другая планета, Кумиров, другая. На такой ты еще не живал. Слабо тебе, Кумиров, тягаться с этими бравыми ребятами, которые смело и гордо носят на груди призывы «Куплю доллары!!», «Куплю иены!!», «Куплю ваучеры!!». Закрой глаза, Ольга, не гляди на своего родного мужа. И тебе, малышка, лучше сейчас не видеть своего отца, жалкого и ничтожного, нищего среди богатых, твоего верного ночного сказителя и колыбельщика. Такой не любви достоин, а презрения. Прав друг Яхнин, поблевывая при разговоре с однокашником. Надо быть полноценным кретином, Кумир… образцовым олигофреном, чтобы сейчас ходить в таких отрепьях, как ты, побираться, держать семью на голодном пайке — при нынешних-то возможностях, в пору всеобщего захлеба «лимонами», витающими в воздухе.
С этой мыслью я застываю перед молодым веселым торговцем, курящим длинную сигарету. Вероятно, лицо у меня искаженное. И он удивленно помаргивает:
— Чего, друг? Компьютер нужен?
— Нет.
— А чего надо?
— Ничего. Сам хочу продать.
— А что у тебя?
— Пишущая машинка. Импортная, подержанная. (Зачем сказал — подержанная, кретин?)
— А ну-ка, покажи, — по-деловому говорит он. И я расстегиваю сумку и под взглядом других продавцов-соседей вынимаю и ставлю на прилавок свое сокровище, свою единственную драгоценную подружку, с таким чувством, словно верную домашнюю собаку предаю.
Он снимает крышку, разглядывает, другие тоже.
— Старая, — сразу разочаровывается он.
— Надежная. Безотказная.
— Чья?
— Югославская.
— А паспорт на нее есть?
— Нет.
— И сколько просишь? — бьет он пальцем по клавише. В машинку предусмотрительно вставлен мной чистый лист.
Вот он вопрос, которого боюсь…
— А сколько дашь? — ожесточенно переспрашиваю.
— Да мне вообще-то не нужна. Кому надо, парни? — обращается к сотоварищам по ряду.
— Двадцать пять штук, — называю я трудную цифру.
— Ты смеешься, мужик. Вот компьютер игровой новый отдаю за тридцать.
— Ладно, — сразу сбавляю я цену. — Двадцать. (Кретин, кретин!)
— А она на ходу? — спрашивает джинсовый золотозубый кореец.
— Проверь, — сиплю я. — Работает, как часы. И, мучаясь, смотрю, как он неумело тюкает пальцем по клавишам, двигает кареткой, издевается, гад, над моей любимицей, насилует ее на моих глазах. И спрашивает ведь гад, как о живом существе, каковым она для меня и является.
— Сколько ей лет?
— Пять, — срывается у меня. (О придурок, придурок!) Надо было сказать: год-два. Ведь она хорошо еще выглядит, моя «Омегушка», на старушку не похожа… но придурок, независимо от меня, честно поправляется: — Чуть больше пяти.
У золотозубого корейца остро вспыхивают глаза.
— За пять штук возьму, — предлагает он.
— Красная цена, — дружно соглашаются с ним его коллеги, все в джинсе и коже.
— Ты мне бутылку еще за нее предложи, — злобно реагирую я.
— Гляди! Больше никто не даст. Это же утиль.
— Сам ты утиль, дружище.
— Ну, двигай дальше, походи, убедись, — бьет он в последний раз по клавише и закрывает крышку. И все сразу теряют интерес ко мне и моей «Омеге», точно мы на их глазах поблекли, померкли, выпали в осадок. И я слышу, кажется, заливистый смех Яхнина и его вскрики:
— Ну, старичок! Ну, Кумир! Ну, позабавил! Классно торгуешься! Родной! Быть тебе коммерсантом!
К его смеху дружно присоединяются за моей спиной эти деловые ребятишки, питомцы компьютерного века, в котором я почему-то чужак.
Ожесточаясь еще больше, я ношу свою родную «Омегу» по рядам, время от времени останавливаясь перед торговцами. Моя любимица никого не интересует, но иногда, как бы смеха ради, мне предлагают показать товар, а несколько раз даже прицениваются, но называют какие-то дико смехотворные суммы, видя во мне то ли богодула, то ли бича… Впрочем, одежонка моя — поношенная куртка, потертые джинсы, гнилые туфли — и моя, словно с перепоя, покореженная морда сами наводят на такой вывод. Через полчаса, через час мне чудится, что я уже примелькался всей барахолке, что на меня, переглядываясь и посмеиваясь, показывают пальцами: «Гляди-ка, этот-то писателишка, рванина, все ходит со своей машинкой…». Но я вроде бы уже потерял стыд и продолжаю со стиснутыми зубами свое кружение по рядам. Теперь я предлагаю сразу и другой свой, до времени скрываемый, товар — чайный сервиз на шесть персон, свадебный подарок родителей… «Да, Ольга, торгую свадебным подарком, а тебе, если продам, скажу, что я вдребезги поколотил эти чашечки и блюдца, будучи, мол, в белой горячке…».