— Тот был бухой. А этот вроде трезвый. Но вроде похож, — медленно выговаривает он.
— А вы, — перекидывается на меня следователь Дворкин, — узнаете кого-нибудь из них?
Ну, надо ему, чтобы я узнал, надо! Я качаю головой.
— Нет, никого не узнаю. — И, кажется, слышу, как следователь скрипит зубами. Он сейчас, кажется мне, ненавидит меня больше, чем эту четверку. Вдруг, перегибаясь, ныряет в свой стол и вытаскивает оттуда куртку.
— Ваша?
Я подхожу, разглядываю. Отказываться бессмысленно.
— Моя.
— Что было в карманах?
— Удостоверение. Ключ от квартиры. Кое-какие деньги.
— Что значит кое-какие! Сколько конкретно?
— Знал бы я! Не помню. Я в тот день отдал долг. Несколько сотен, наверное, осталось.
— А не несколько тысяч?
— Вряд ли.
— Удостоверение можете забрать. А с деньгами можете попрощаться. Куртку пока оставим у себя. Распишитесь вот здесь, — подсовывает мне какую-то бумагу. Я расписываюсь, не глядя в текст. — Вы свободны, — свирепо говорит он мне, как справедливо осужденному и тут же незаконно помилованному.
Не прощаясь, я ухожу с привычной уже, сверлящей болью в темени.
Дожидаюсь, когда стемнеет. Темнеет в эту пору поздно, лишь в одиннадцатом часу. От моего дома до ТОГО места в сопках полчаса ходьбы. Но я иду медленно, заторможенно и затрачиваю, наверное, около часа, чтобы миновать район застроек с его котлованами и заборами, выйти на тропу и подняться по ней круто вверх до пересечения с проезжей дорогой, где стоит трангуляционный геодезический знак. Здесь я делаю передышку, выкуриваю сигарету, а затем сворачиваю в заросли шиповника под темную сень лиственниц и берез. Теперь ориентиром мне служит мачта высоковольтной передачи, вон она, средняя из трех, которая раскорячилась у подножия сопки. Сразу за рощей начинается большая проплешина горельника, моего горельника. Печальное, сиротское место, наверняка малопосещаемое. Черная земля. Остовы деревьев. Струпья кустарников. Уже сильно стемнело, но пока не настолько, чтобы включать фонарик. Я так найду этот приметный камень, на котором можно передохнуть и выкурить еще одну сигарету. Вот он, на своем исконном месте, метрах в ста от мачты.
Я сказал «камень»? Но это не камень. Это отколотый кусок какого-то массивного бетонного блока. Он лежит, видимо, с тех пор, как ушли из этих мест строители высоковольтной линии. И он будет лежать тут еще многие годы, зарастая травой, лопухами, медвежьими дудками, до тех пор, пока городская застройка не доберется до этих мест. Кому придет в голову бродить по этому горельнику, переворачивать или перемещать этот тяжелый кусок бетона? Любопытные, вездесущие пацаны? Они не осилят. Фанатик рыбак, ищущий червей под камнями и корягами? Исключено. Поблизости нет речки. Мой тайник куда как надежней, чем ТОТ в Петербургском дворе… Да, плагиат, конечно. Плагиат. Я бесстыдно украл эту идею у незабвенного Федора Михайловича.
Но хватит ли у меня нынче сил, чтобы справиться с этой тяжестью? Я выдохся, хрипло дышу. В голове такая боль, что кажется, ее сейчас разорвет изнутри. И все-таки я не теряю бдительности: долго в тишине разглядываю темные окрестности. Никого нет вокруг. Никто меня не преследовал, и я приступаю.
Первая попытка приподнять руками эту бетонную уродину неудачна. Мне понадобился толстый железный прут, который я отыскал в прошлый раз и припрятал в ложбинке невдалеке. Придется включить фонарик, но осторожно, Кумиров, осторожно. На свет летят не только безобидные мотыльки. Какой-нибудь задержавшийся дачник. Какая-нибудь влюбленная пара. Свет в лесу привлекает, и я, прикрывая фонарик ладонью, направляя луч света себе под ноги, подаюсь метров на двенадцать левее и осматриваю горелую ложбинку. Вот она, эта железяка, лежит, где я ее оставил.
Теперь я вооружен, а точнее, обеспечен подъемным устройством. Возвращаюсь к тайнику и в полной темноте (луны нынче нет на небе, подернутом облаками), пользуясь железным прутом, как рычагом, переворачиваю бетонную хреновину. Под ней кусок толстой толи, мной подложенный. Дальше песчаная почва, которую я легко разгребаю руками, пока на глубине локтя не нащупываю свою кожаную сумку. Это старая сумка, найденная мной в кладовке, но она не дырявая и «молния» на ней работает исправно. Внутри полиэтиленовый пакет, трехслойный. Пакет в пакете. На них надпись: «В знак дружбы от японского народа». В таких продают заморские продукты — гуманитарную помощь от наших островных соседей. Я снимаю плотную резинку с горловины пакетов, запускаю внутрь руку и ощупываю твердые пачки. Мне нет необходимости пересчитывать, сколько здесь денег. Я и так знаю. Пять миллионов восемьсот тысяч рублей. Семь тысяч триста двадцать семь долларов. Тысяча двести немецких марок. Почти шестьсот тысяч японских иен. Семьдесят два приватизационных чека. Я держу в руках ценности яхнинского домашнего сейфа.
Теперь надо опять на краткое время включить фонарик. Я пристраиваю его на земле и, низко согнувшись, вынимаю из одной пачки три пятидесятитысячные купюры. Но тут же понимаю, что сделал ошибку. Нежелательно оперировать крупными купюрами. Не исключено ведь, что предусмотрительный Яхнин отметил в своей записной книжке номера или серии, и тогда… Безопасней мелкие деньги. Например, вот эти банковские пачки пятисотрублевок. Две пачки, сто тысяч — этого хватит на предстоящие бытовые расходы. Это не вызывающая сумма, и при опасной ситуации, внезапном, скажем, обыске я смогу в ней отчитаться. А остальные… остальные я тщательно увязываю в пакеты, кладу в сумку, застегиваю ее на «молнию» и возвращаю в уютную песчаную ямку. Я буду еще приходить сюда неоднократно и изымать понемногу, очень умеренно, очень разумно — и так до первых заморозков, до первого снега, когда придется сменить этот тайник на другой. К тому времени окончательно станет ясно — снято ли с меня подозрение… и, возможно, к зиме я уже найду способ воспользоваться в полной мере этим несусветным богатством.
Плагиат, Федор Михайлович, понимаю. Я чуть ли не наизусть помню «Преступление и наказание», и я помню умно-зловещие рассуждения Родиона Раскольникова. Попадаются именно те, кому не терпится спустить награбленное, кому невтерпеж, кто чуть ли не в день преступления устраивает кутежи в кабаках… «Плебсы!» — вот как он называл с презрением этих безнадежных глупцов.
Но Кумиров не плебс, о нет! Я не из этого разряда, хотя меня мучит жгучее желание немедленно приступить к осуществлению своего замысла, конечная цель которого — заграница.
Будь я один, будь я волком-одиночкой, то, возможно, не удержался бы от дикого соблазна ближайшим рейсом вылететь на материк и там раскрепоститься в полной мере. Но это не мои личные деньги. Это — скажем так — семейные деньги, от которых зависит благополучное будущее Ольги и Машеньки, и поэтому я не могу ошалело рисковать. Я выдержу томительную паузу. Может быть, полгода, может быть, даже больше, живя так, как жил, ну, может быть, чуть обеспеченней, чем прежде, — без всяких вызывающих дорогостоящих покупок, которые могут броситься в глаза и вызвать пересуды. Я буду даже продолжать практику займов у приятелей и знакомых… и так до тех пор, пока пульсирующее дело Яхнина не завянет, не пожухнет, не покроется пылью в следовательских папках… И вот тогда пойдут в ход эти неправедные миллионы, жгущие мне руки. Моя семья не будет бедствовать, как прежде! Моей дочери не придется с завистью смотреть на своих богатеньких однолеток! Не для нищенской жизни родил я ее.
Поэтому сто тысяч и ни копейкой больше. Скромная сумма, истинное происхождение которой не узнает даже Ольга, — вполне подотчетная, если нагрянет вдруг мой дружок Виталий Ильич Чиж. Но вряд ли. УЖЕ вряд ли он нанесет мне визит. Алиби мое почти безупречно. В то роковое воскресенье я был здесь, в сопках (и тому есть подтверждение: встреча с нештатным автором), затем меня видела и запомнила барменша Рая в «Вечерке», затем я пьянствовал с Переваловым (а он и его жена Люда даже не предполагали, что в моем походном рюкзаке, небрежно брошенном в их прихожей — дикий риск! — лежат миллионы), а отрезок времени от 13.45 до 15.20 — столько времени я провел в квартире Яхнина — невозможно засечь. Нет такого медицинского эксперта, который на третий день после смерти смог бы с точностью до часа определить, когда эта смерть произошла. Наверняка заключение расплывчато. «Следует считать, что…», «вероятней всего, что…» День смерти, конечно, назван правильно — воскресенье. Может