Пациентов доставляли туда на автомобиле, принадлежащем клинике, медсестра завязывала им глаза, и несколько часов они колесили по проселочным дорогам. Никакое другое частное предпринимательство не требует такой деликатности, как пластическая хирургия. Более того, деликатность, если не сказать таинственность, есть неотъемлемая часть лечения. Ей он объяснил так: черная повязка, тьма, путаная дорога и, наконец, открытые глаза и обновленное или облагороженное лицо в зеркале — все будет напоминать о таких парных понятиях, как смерть и воскресение, умирание и новое рождение.
Хирург усыпил ее и сделал в уголках глаз крохотные надрезы. Несколько дней ей пришлось полежать с повязкой на лице, слушая Пасхальную литургию Римского-Корсакова, музыка тоже была составной частью лечения.
Он и сам был поражен, увидев, чего достиг своей простенькой, крошечной операцией, и не просто поражен, а до смерти влюбился. Стоял наклонясь над нею, со снятой повязкой в руке, а она лежала совершенно неподвижно, только щеки чуть заметно подергивались. Взгляд у нее стал еще более широко открытым, нескрываемо робким и еще более беззащитным, чем раньше.
Все это она сама мне рассказала, когда мы сидели на полу перед «Мадонной», словно перед горящим камином.
И она почувствовала, что у нее нет выбора. Она безрассудно предоставила свое лицо его произволу и теперь не имела права отступить.
— Я думал, твои глаза сами собой стали больше, — сказал я.
— Может быть, — сказала Паула. — Не знаю. Я даже не уверена, что он вообще делал эти надрезы. Но душевное переживание само по себе заставляет глаза раскрыться шире прежнего, и ничего тут не поделаешь.
Я дал Пауле прочесть все до сих пор мною написанное. Она не раз смеялась. Но потом сказала:
— Иной раз мне хочется, чтоб у тебя было побольше юмора.
— Я бы все равно не рискнул им воспользоваться. По-моему, это наша последняя защита. И лучше приберечь ее до той минуты, когда дело пойдет о жизни и смерти.
Хирург был старше ее на двадцать лет, женат и имел четверых детей. Встречались они в его приемной на Страндвеген. Телохранитель ждал ее в машине.
Паула хотела, чтобы я знал об этом. Если она вдруг не вернется домой вовремя. Если мне любопытно все то, что пишут газеты.
— Я никогда не читаю, что о тебе пишут газеты. И на самом деле рад за тебя. Тебе нужен кто-то, кто о тебе заботится.
Помню, я протянул руку и похлопал ее по спине.
— Все эти мужчины в моей жизни, — сказала она. — Миллионеры, адвокаты, политики, теннисисты. Я никого из них знать не знаю. Это все выдумки дяди Эрланда. Я переспала с несколькими звукотехниками, и только.
Я не знал, что сказать. То, что произошло между нею и пластическим хирургом, было красиво и изысканно. Я ее понимал. В глубинах ремесла пластического хирурга, нет, в глубинах его искусства таилось прямо-таки неодолимое искушение.
— Верно, и со звукотехниками никакого греха не было, — сказал я.
В этих ранних утренних часах на полу перед «Мадонной» сквозило что-то нереальное, мы были совершенно одни в целом свете. Эх, если б я мог описать их так, чтобы все это неясное и обманчивое обрело зримость.
Паула ни словом не обмолвилась о том, что делал с нею телохранитель.
— Женщина по имени Жанна Орван сделала себе девятнадцать подтяжек, — сообщил я. — Она живет в Невере. Нос ей перекраивали четыре раза, брови — восемь раз, веки укорачивали пять раз, а подбородок подбирали четыре раза. Свыше двух тысяч надрезов и швов.
По-моему, Паула обрадовалась, услышав, что я действительно прочел «Книгу рекордов Гиннесса», которую она мне подарила.
Когда в холле упали на пол утренние газеты, Паула поднялась и пожелала мне покойной ночи. По ее словам, она обычно спала с газетами на лице. А я остался. Сумей я защититься от иронически безалаберного случая, властвующего моей жизнью, так бы и сидел там до сих пор.
~~~
Не что чтобы я совсем уж не двигался. Но оставался в комнате, был не в силах бросить ее одну. Спасибо Эспаньолке — не только за то, что он, так сказать, вернул ее мне, но и за деликатность, с какой он это проделал. Разбив раму и то ли небрежно, то ли сердито швырнув мне картину, он настолько умалил и исказил значимость своего поступка, что мне было совершенно незачем испытывать благодарность, ведь его и картину ничто более не связывало. А моя жизнь утратила банальность, вновь обрела смысл.
Приходила Паула, приносила еду, иногда я ел на кухне вместе с ней и телохранителем. Пиццу. Кебабы. Гамбургеры с крабовым салатом. Фалафель. В общем-то привык ко всему. Когда оставлял дверь открытой, мог слушать музыку из Паулиной фонотеки. У нее был полный Брамс. Раньше я относился к Брамсу довольно прохладно, теперь же сумел принять его. Аллегро из Третьей симфонии я слушал снова и снова — вот в точности так капризно и непредсказуемо все происходящее.
В один из этих дней случилось кое-что в общем не имеющее касательства к нашей истории, я рассказываю об этом просто заодно, мимоходом, раз уж все равно пишу.
Нашелся отец Паулы.
По-моему, я упоминал, что один из еженедельников назначил вознаграждение в двадцать тысяч крон тому, кто его отыщет. Скорей всего, конкурс затеял Снайпер, у него был острый нюх на душещипательное и душераздирающее.
Отец Паулы отыскал себя сам. Номер еженедельника попался ему на глаза в подсобке какого-то пансиона в Хельсингборге. И он сразу смекнул: «Это наверняка я».
Конечно, он знал про Паулу. И догадывался, кто она такая и кто, соответственно, он сам. Но не придавал этому значения. Ему хватало других забот. Все эти годы он провел в разъездах по Скандинавии и Северной Европе, играл в ресторанах, в подвальных театриках, на ярмарках, никогда не имел ни постоянного места жительства, ни разрешения на работу, ни даже определенного имени. Солист, так он себя называл. В Стокгольм он приехал за вознаграждением, без малейших эмоций. Это единственный совершенно счастливый человек на страницах моего отчета. Написанных до сих пор.
Дядя Эрланд позвонил по телефону, предупредил Паулу.
И вот они приехали. Репортер с фотографом. И отец Паулы.
Она зашла ко мне и сказала:
— Откуда, черт побери, мне знать, что это действительно он?
И я отправился следом за ней в гостиную. Он сидел в одном из белых кресел, в заношенном, испещренном пятнами черном костюме, в пожелтевшей рубашке и сером галстуке, — сидел и листал «Книгу о Пауле», причем без особого интереса.
Снайпер не пожалел денег на роскошное издание.
Пышная рыжая шевелюра исчезла, лицо сузилось, он словно бы уменьшился в размере, горячечная жизнь не спалила его, а только подсушила.
— Да, — сказал я. — Это он.
Тут он поднял голову, посмотрел на меня, прищурил, по обыкновению, глаза, ткнул в мою сторону длинными растопыренными пальцами и сказал:
— А это что за персонаж?
— Мы жили по соседству, — напомнил я. — Ты учил меня играть на мандолине. «О sole mio».
На миг он закрыл глаза, видимо, рылся в памяти. Потом сказал:
— Мизинец у тебя был непослушный. Все время вверх отгибался.
— Он и сейчас такой, — сказал я. — Но я стараюсь упражняться как можно чаще.