— Теплая вода хорошо помогает, — заметил он. — И шнурок вокруг пальцев.
— Верно. Только я играю-то не всерьез. Когда ничем другим заняться нельзя.
Потом за дело взялись репортер с фотографом. Паула и ее отец позировали у рояля (он аккомпанировал, она пела), и в кресле (она сидела у него на коленях, прижималась щекой к его щеке), и на кухне (она что-то сбивала в миске, а он стоял у плиты, со сковородкой и кулинарной лопаточкой). Я наслаждался этим спектаклем, ведь оба они были профессионалами и действовали с поистине удивительной уверенностью и точностью: он не извлек из рояля ни единого звука, и она открывала рот опять-таки совершенно беззвучно, и миска, где она якобы что-то сбивала, была пуста, как и холодная сковорода, а когда она якобы прижималась щекой к его щеке, на самом деле они друг друга не касались. Отрадное зрелище.
Интересно, что сделает Паулина мамаша, когда увидит этот репортаж. Небось в слезы ударится, это уж точно. Побежит на улицу и будет показывать всем встречным? Вырежет фотографию со сковородкой и пришпилит кнопкой на кухне?
Когда трогательное воссоединение закончилось — Паула даже предложила снять их крупным планом, со слезами на глазах, — и визитеры стояли в холле, собираясь уходить, отец Паулы спросил:
— Я вот никак не вспомню: тебя вправду звали Паула?
— Нет, — ответила она. — По-настоящему меня зовут Ингела.
— Ну да, конечно. А я забыл. В самом деле. Ингела.
Паула тревожилась за меня. Считала, что мне нужно чем-нибудь заняться, по-моему, порой ей казалось, что я болен. Не понимала она, что я просто был счастлив, в той мере, в какой мог быть счастлив тогда.
Однажды после обеда она пришла с партитурой, с баховской «Lob der Wahrheit», найденной всего несколько месяцев назад, ведь уже который год в новой Германии тщательно перекапывали все архивы и тайники. Газеты много писали об этой кантате. Обнаружили ее в чемодане, принадлежавшем тайной полиции, и вообще-то рассчитывали найти там список доносчиков и предателей, которые действовали в Лейпциге, в первую очередь в Старом городе.
— Будь у меня перевод, — сказала Паула, — я бы ее спела.
Тем же вечером я попробовал сделать перевод. Но Паула осталась недовольна — не споешь. С дифтонгами я не совладал.
— Ты бы погулял, — сказала Паула. — В эту пору года Стокгольм чудо как хорош.
— Сама-то никогда не гуляешь, — заметил я. — Ездишь на фрейевских такси.
— Мне нельзя, — ответила она. — Вот когда все это останется в прошлом, я буду с утра до вечера слоняться по улицам.
— Что ты имеешь в виду? Что значит «когда все это останется в прошлом»?
— Не знаю. Просто я себе что-то такое воображаю.
— Наподобие взрыва бетонной фабрики?
Между нашими домами и озером некогда располагалась фабрика, производившая голубой пенобетон, так вот ее взорвали, поскольку бетон этот вызывает рак. Пауле было тогда четыре года, она сидела у меня на закорках и видела взрыв. Красивое было зрелище.
— Да, — сказала она. — Что-то в этом роде.
В последний вечер, который я провел у Паулы, она вдруг заговорила о себе.
Почему этот вечер стал последним, я расскажу чуть попозже.
А сказала Паула приблизительно вот что:
— Моя жизнь всего-навсего суррогат. Я как подсадная деревянная птица из тех, каких охотники пускают в озеро, когда охотятся на уток. С виду они совсем как настоящие.
Я и забыл про них. Хотя именно мой дед вырезал их, раскрашивал и сбывал окрестным обитателям. В то время он уже окончательно забросил свои фортепиано.
— Сама я не существую, — продолжала она. — Иной раз я вынуждена заглядывать в журналы, чтобы узнать, чем я занималась и какая я есть. Вернее, не я, а тот человек, что носит мое имя. Хотя и оно вообще-то не мое.
— Н-да, — сказал я. — Больно уж замысловато все.
— Стоит мне сказать, что я хочу быть такой-то или такой-то, как музыкальный продюсер, и сценограф, и дядя Эрланд, и гримерша тотчас помогают мне сделаться такой. Но толку чуть. У меня даже фамилии нет. Я запрятана в огромном количестве чужих оболочек. Знать бы, что они намерены предпринять, чтобы отделаться от меня.
— А когда ты с ним, ну, с хирургом?
— Да, — сказала она. — Тогда я бываю собой. Каждый раз по нескольку секунд.
Стало быть, я пытался говорить так, будто хорошо понимаю, о чем она ведет речь. На самом же деле не понимал ничего, только прикидывался. Я не желал понимать жизнь Паулы, мне претила эта жизнь, эта насыщенная, взрывчатая фальшь. Все остальные знали намного больше. Потому я и не пишу об этом.
В конце концов она нашла способ помочь мне. Ей было невмоготу, что я живу в своей комнате как узник.
— Что, если ты будешь носить ее с собой? — сказала она.
— Это исключено, — сказал я. — Ее же в два счета вырвут у меня из рук. Им даже и знать не надо, подлинный это Дардель или нет, все равно отнимут. Здешний народ что угодно отнимет.
Однако Паула поговорила с телохранителем. И в тот же вечер он все уладил.
— Мы для того и существуем, — сказал он. — Нам все по плечу. Нет такой проблемы безопасности, какую мы не могли бы решить.
Телохранитель принес сумку. Сшитую в точности по размерам сложенной «Мадонны». Внешне сумка выглядела как самый обыкновенный черный кожаный портфель, однако внутри прятался металлический каркас. Запиралась она на два разных ключа. А к ручке была приделана цепочка с наручником.
— На Хамнгатан есть один ювелир, — сказал телохранитель. — Во вставной челюсти у него спрятаны бриллианты на восемь миллионов. Догадываешься, кто изготовил ему такой протез?
— Цепочка, — сказал я. — Ее же мигом перекусят.
— Хотел бы я взглянуть на такие кусачки, — сказал он. — Этот сплав никаким инструментом на свете