не возьмешь — ни пилой, ни резаком, ни кусачками.
— Теперь ты можешь брать ее с собой куда угодно, — сказала Паула. — Ты совершенно свободен в своих передвижениях.
— Да, просто фантастика! — воскликнул я. — Только ведь у меня нет денег, а эта штука наверняка стоит целое состояние.
— Тебе она не стоит ни гроша, — сказала Паула, — платит «Паула мьюзик».
— Расходы, — вставил телохранитель, — разве можно о них думать, когда дело идет о безопасности! Безопасность попросту не имеет цены.
~~~
Утром Паула уехала на репетиции. А я сложил «Мадонну», засунул ее в сумку и запер на ключ оба замка. Потом надел на запястье наручник, защелкнул его, а ключи положил на ночной столик. Только сейчас мне вдруг пришло в голову, что они, наверно, до сих пор там.
На фрейевском такси я поехал в Музей современного искусства. Поставил сумку на колени, оперся на нее подбородком. Против света церковь на острове Шеппсхольм сияла словно золотое яблоко, и я внезапно заметил, что улыбаюсь от благодарности Пауле и телохранителю.
Сперва меня в музей не пускали, твердили, что сумку нужно сдать. Но в конце концов пустили, когда я продемонстрировал, что сдать сумку невозможно, что она не открывается и неотделима от меня.
Все утро я просидел перед «Загадкой Вильгельма Телля» Дали.
Жаль, со мной не было растрепанной блондинки, начальницы из налогового ведомства, той, что написала «Грезы под небом Арктики». Я бы с удовольствием потолковал с ней о параноидальном критицизме Дали, об этой таинственной силе, что привела его к сюрреализму. Мышление изначально основано на болезненной подозрительности. Если б мы доверяли миру, нам бы не требовалось размышлять. А начав думать, мы обнаруживаем, что наши подозрения были резонны, что мы были правы еще до того, как задумались. И что мысли способны породить что угодно. Дали — философ того же толка, что и Шопенгауэр. Человеку не нужно ничего, кроме дворца, и парка с дикими животными, и частного аэродрома. И я бы упомянул, что теперь порой вспоминаю ее, глядя на картины с обнаженной натурой.
Паула снабдила меня карманными деньгами. И я пообедал в музейном кафе, съел пирог с сыром и ветчиной. Непростое дело, ведь правая моя рука была прикована к сумке, и все пришлось делать левой — и еду брать, и расплачиваться, и нести поднос, и есть. Возле кассы я опрокинул кружку пива. Левая-то рука у меня всегда отличалась неловкостью. Это теперь я привык.
За целый день никто ни разу не спросил, что у меня в сумке. Цепочка на запястье и необычный размер сумки намекали, что я ношу большой секрет, никто даже пихнуть сумку не смел.
За мой столик подсела какая-то женщина с длинными рыжими волосами, в тонированных очках с черными дужками и в большой пестрой шали на плечах; ела она такой же пирог, как и я. Запивая его красным вином. Она глаз не сводила с моей сумки, но не говорила ни слова. Хотя в конце концов, обращаясь не ко мне, а именно к ней, сказала:
— Я каждый день тут обедаю и беру всегда одно и то же: пирог и вино. Так спокойно, когда заранее все знаешь.
— Да, — согласился я, — мне бы тоже этого хотелось.
— И тем не менее случиться может что угодно, — сказала она, кивнув на сумку. — На каждом шагу замечаешь.
— Лично я твердо верю в случай, — сказал я.
Затем она открыла мне один секрет.
По профессии она киновед и узнала про этот секрет от некоего американского продюсера. Старые фильмы сейчас переводят в компьютерные программы. После чего компьютеры получают задачу выделить отдельных, давно умерших актеров, их лица, жесты, голоса, в общем их целостные личности. Такое программное обеспечение позволяет «привлечь» этих актеров, умерших и похороненных десятки лет назад, к участию в новых фильмах и даже в телевизионных ток-шоу. Другим участникам нужно научиться играть на фоне абсолютной пустоты, компьютеры заполнят эту пустоту покойником, так что в готовом фильме все будет, как в реальности. Вот как раз сейчас Дрю Бэрримор снимается в лирическом фильме вместе с Хамфри Богартом. «Навеки твой».
Рассказывая, она все время с надеждой смотрела на меня. Но я никаких секретов ей не открыл.
Всю вторую половину дня я бродил по залам Музея современного искусства. Время от времени присаживался отдохнуть, рука устала таскать сумку, но на выставках и в музеях я спешить не люблю.
Матисс всегда повергал меня в смятение, мне ни разу не удавалось проникнуть под его поверхность. Хотя, может статься, там и нет ничего, кроме поверхности. И все-таки я невольно снова и снова пытаюсь заглянуть внутрь, вот и здесь долго сидел перед его «Аполлоном». Но, как обычно, через час-другой внимание стало слабеть, взгляд начал отвлекаться.
Тут-то я и заметил двух парней, они стояли у меня за спиной, чуть в стороне. И я вспомнил, что видел их, еще когда сидел перед «Загадкой Вильгельма Телля». И не мог не улыбнуться: Паула и охранное предприятие поистине приняли меры против всех случайностей.
В шесть я опять пошел в кафе, взял чашку чая и бутерброд. А оба телохранителя, ясное дело, последовали за мной и сели за столик совсем близко, но опять же у меня за спиной. Я не оборачивался, не смотрел на них, понимая, что они не хотят себя раскрывать.
Последние часы я провел перед Эдвардом Мунком. Без четверти девять взял в гардеробе пальто и вышел на улицу, слегка утомленный, как обычно, когда за короткое время вижу много картин. Около музея я остановился, поджидая телохранителей, — теперь-то вряд ли кому повредит, если я им намекну, что знаю, кто они такие. И когда они вышли, я их окликнул:
— Сюда! Я вас жду.
Они явно слегка растерялись, но все-таки подошли.
— Я думаю пройтись пешком, — сказал я. — Вечерний воздух уж больно хорош. Нравится мне.
— Вон как, — сказали они.
— А в охранном предприятии вам небось велели сопровождать меня всю дорогу?
— Да, — сказали они.
— Сперва, пожалуй, пойду по Страндвеген, а дальше по Стюрмансгатан до площади Карлаплан.
— Мы знаем дорогу получше. Можем показать, — сказали они.
В результате мы втроем перешли мост Шеппсхольмсбру и зашагали по набережной Нюбрукайен. Вода в заливе Нюбрувикен была черная, как тушь, со стороны Юргордена задувал резкий, холодный ветер. Добравшись до Сибиллегатан, мы повернули к площади Эстермальмсторг. Чудесный был день. Каждый год я дарил себе несколько поездок в Стокгольм и такие вот прекрасные дни в музеях и галереях.
— В Эстермальме дор
— Я только самые большие улицы знаю, — сказал я. — Все дело в моей памяти. Точно так же у меня обстоит с искусством, с книгами, с музыкой. Мелкое и незначительное я не запоминаю.
— Сюда, — сказали они, показывая на подворотню. — Нам сюда.
~~~
Белый — это не цвет. В искусстве белые поверхности лишь несут или направляют собственно краски. Сами же по себе они не имеют ни стабильных свойств, ни содержания. Ведь белый может означать что угодно. Долго, вероятно не один час, я лежал, полуоткрыв глаза, смотрел в белый потолок, жмурился от белого света, отраженного стенами, и только потом спросил:
— Где я?