способность подражать – это и сила, и слабость, и дар, и проклятие. Она помогает им выжить в чужих гнездах, но зато не дает действительно повзрослеть. Они не могут не подражать, понимаете? И тем отличаются от нас.
Окара взглянула на профессора и вдруг призналась ему еще в одном нарушении Равновесия, пока только планируемом:
- Я хочу попробовать научить птенцов говорить. Им ведь не надо будет никуда улетать, они смогут остаться здесь, среди своих. Что если на самом деле они ничуть не глупее нас?
- Не отделаетесь вы в таком случае изгнанием, - Крык задумчиво смотрел на нее. – Но... я готов вам помочь. Мне, представьте, обидно, что вы отняли у меня славу нарушителя устоев. Хотя если все получится, думаю, вас признают святой.
Святой, установившей новое Равновесие... где Младшие станут Равными... где по небу будут летать воздушные шары... где дальние поселения станут развиваться куда быстрее, избавленные от заботы о лишних ртах... где ученые продолжат менять мир вокруг... Кто знает, что ждет их в будущем, какие новые проблемы и невзгоды. Но Окара верила, что Равновесие в ее душе истинное, и ей не терпелось распространить его на весь мир.
---
Свет исходящий
Ближе к вечеру вся Мостыря, побросав дела, тянулась на околицу, и там, сгрудившись на специальной площадке, отбивала поклоны на северо-запад.
В столицу.
Голосили вразнобой, пока зычный Потей Кривоногий не начинал терзать воздух рефреном:
- Мемель Артемос...
Тогда уже звучали более- менее слитно, подстраиваясь, подлаживаясь:
- ...светозарный!
- Мемель Артемос...
- ...солнцеликий!
- Мемель Артемос...
- ...прекрасный!
Нагибались, прямились, ждали сполоха на горизонте.
- Мемель Артемос...
- ...отец мудрости!
Иногда и двухсот поклонов не хватало.
Золотой сполох означал: услышаны. Принял Мемель Артемос воспевания, одарил отсветом. После только и расходились.
- Мемель Артемос...
- ...защита и опора!
Мать дышала тяжело, но сгибалась усердно. Ференц смотрел на нее с жалостью, а в голове по привычке звенело: «Дура одышливая, ну упади на колени, как Тая Губастая или как Шийца Толстобрюхая, все легче будет, нет же, невдомек».
Лицо у матери было темно-красное от прилившей крови.
- Мемель Артемос...
- ...любовь и счастье!
На двести семнадцатом наконец свершилось.
Край неба над зубцами леса резко выцвел, искристое золото рассыпалось по нему и быстро погасло.
- Все, уроды, расходимся, - пробасил Потей и пошел с площадки первый.
За ним, устало переругиваясь, разнородной толпой потянулись остальные.
Подставив плечо под скрюченные пальцы, Ференц помог матери отдышаться. Мать перхала, но скоро все тише и тише. Затем отерла губы кулаком.
- Что, косорукий, - спросила, - и мы что ль пойдем?
- Чего ж нет?
Ференц не сразу поймал ее под локоть, мать ступила, болезненно скривясь, сделала еще шаг, и они медленно побрели за идущими впереди.
- А морква-то совсем дохлая, - сказала мать.
Они миновали косую деревенскую ограду.
- Так а че морква? Репа тоже, - сказал Ференц. - Репу крот ест.
Вытянул длинную шею колодежный «журавль», проплыл. Мигнул крашенными ставнями сквозь черемуху дом Гортеля Горбатого, огородец, лавочка, прижатая оглоблями скирда.
Мать вздохнула.
- Завтра распашу землю у оврага. Не хотела, но придется.
- Хочешь, я поговорю на тебя? - предложил Ференц.
- Идиот! - мать выдернула локоть, сверкнула глазами. - А узнает кто? Чтоб тебе в голову-то кто постучал! Вымахал, а ума не нажил. Нельзя свет на себя тратить! Сколько живу, не было в семье такого. И не будет!
- А чем плохо-то? - спросил Ференц.
И зажмурился от звонкой пощечины.
Мать хотела ударить еще, но сплюнула и грузно пошла прочь.
Прижав ладонь к щеке, Ференц поплелся следом. Люди скрывались за заборами, скрипели двери, где-то плескала вода. У дома Таи Губастой полоскала на веревке мужская рубаха. Тая была вдовая. А где-то вот нашла себе.
Не по свету ли?
Ференц закусил губу. Ох, матушка...
Ну кто осудит, если шепнуть одно-два добрых слова? Противозаконно, но все ж балуются. Не лампы же зажигают по ночам? Ай-ай, до ветру со светом захотелось... Можно даже такие слова выбрать, чтоб едва-едва светились в человеке.
И так уже сил нет...
Ференц перешагнул лужу, держа приземистую фигуру матери в поле зрения.
Их дом зеленел лишайной крышей, учуяв, загавкал, выбежал к забору Шпынь, грязно-рыжий пес с вечно чумазой мордой.
- Ты еще! - замахнулась на него мать. - Вот полай у меня, полай!
Она топнула, открыв калитку.
Шпынь поджал хвост и убежал в лопухи, таща за собой веревку.
- Ма, ну что ты, - укорил Ференц.
- А хоть бы он вообще сдох! - разозлилась мать.
Она поднялась на крыльцо, отняла от двери палку. Ференц остался во дворе. Чурбачок. Нагретая бревенчатая стена.
Тело после поклонов болело больше, чем от колки дров.
Слово «сдох» было темное, таким словом и убить можно. Не то, что животину, и человека, если он больной или слабый.
Ференц на всякий случай наклонился, проверяя, как там пес. Лопухи шевелились, мелькал над лопухами хвост с фиолетовой шишечкой репейника на конце.
Жив. Значит, мимо прошло.