Он идет навстречу так спокойно. Даже волосню не собрал, чтоб в бою не мешала – какой тут бой? – и с длинными прядями ржаного цвета играет ветерок. Он уже так близко, что я вижу серебряные украшения на его черной кожаной безрукавке – даже доспеха не надел, я ж его все равно не успею коснуться. А украшения эти вызывают во мне весьма уместную мысль: и мы считаем их дикарями? Ну-ну. Чего только нет в этом искуснейшей работы серебряном узоре… не то что мои глупые злые морды… А тут… Да. Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени… Что ж, умру от руки человека, который носит на одежде такую красоту, что назвать его диким и тупым язык не повернется. Умру от руки вождя людей, умеющих хоть чем- то любоваться на этом свете, кроме битв и пожаров, мятежей и грабежей.
Он уже близко – только раз мечом махнуть. Но он с преувеличенно учтивым видом смотрит на меня. Ах да, первым должен говорить я – стратег защищающейся армии. Это они, вылезши за свои пределы и презрев договор, пришли к нашей столице.
И я говорю… но что я говорю! Я знаю, что махать мечом не буду, ибо глупее ничего быть не может.
- Я не буду сражаться с тобой, хочешь – убей, - говорю я. – Я не стратег…
- Если стоишь здесь – значит стратег, - равнодушно отвечает он. И прав ведь – случайно к Воле Богов не примажешься. – А если ты не стратег, то кто ты тогда?
Для дикаря он удивительно чисто говорит по-нашему.
- Я поэт, - заявляю я. – Я пишу стихи.
- По мне, так хоть стихи пиши, хоть кур на хер натягивай, но коль ты здесь – ты стратег, - бросает он. И обе армии – ОБЕ! – одобрительно шумят.
- Слушай, стратег, - говорит он, - а вот земля есть у тебя? А золото? Серебро? Кони? Скот? Женщины?
Кажется, от кого-то я это уже слышал. И недавно.
- Нет, - отвечаю я.
- И теперь уже не будет, - звонко смеется он. Улыбка у него красивая. И все зубы на месте.
- И если ты думаешь, что твои стихи будут, после того как я возьму твой Город – ты напрасно так думаешь. Я давно понял, что стихи и всякие глупые нежные песни могут ослабить дух даже сильнейших мужей. Все, что такого там у вас найдут мои воины, они бросят в огонь…
Нет, не так он умен, как я подумал.
- Стихи, - говорю я, - нельзя бросить в огонь. То есть можно сжечь свитки и таблички, но стихи не умрут. Они в памяти людей…
- Значит, умрут люди, у кого такая помойка вместо памяти, - ответил он деловито.
Половина Города, подумал я. Больше. Мои смешные стихи про собаку с кошкой знают наизусть малые дети. А мою элегию, посвященную матери, принято читать родителям в знак почтения к ним… А юные девчонки, которых их дружки-мальчишки смешат моими строчками про то, как я и моя подружка чуть не подрались из-за цветка в ее волосах, который ей подарил мой соперник! Ну, это я так думал, а на самом деле цветок ей протянул семидесятилетний садовник-раб…
Я чувствую что-то неладное за спиною, и он, прищурив светлые глаза, глядит на мою армию. Что-то там не то. Я не слышу больше насмешек, летящих в мою сутулую спину., как камешки. Лишь какой-то непонятный шелест.
О боги! Ведь им всем слышно каждое наше слово!
И что мы говорим?
Я понимаю, что белобрысый молодой воин играет со мной в игру, правила которой придумал не он. Ах, какой ты сильный, в бессильном бешенстве думаю я, а ты ведь – словно глиняная кукла в руках трехлетней девочки, так же не имеешь собственной воли! А я вот видел, как соседская малышка за что-то там, недоступное нашему взрослому пониманию, разозлилась на свою куклу и с размаху расколотила ее о порог. А что. Купят новую. Стоит-то такая игрушка полушку… Не боишься быть разбитым, да? А Воитель бессмертен, у него таких, как ты, будет мно-ого!
Мой враг тоже почувствовал что-то – только что ведь даже моя армия одобряла его слова, а теперь… И он решает прекратить этот балаган. Сам решил или Воитель незримо шепнул ему в ухо?
- Вот что, - говорит мой враг. – Драться с тобою – для меня не велика честь, а точней, и вовсе нет чести, ибо не воин ты. Но мы стратеги, и мы решаем вопрос о победе. Так вот, слушай… поэт. – Он выплевывает это слово так же презрительно, как Воитель до того – «стратег».
- Эй, там, - орет он, полуобернувшись к своим. – Быстро сюда мне таблички и царапалку!
Какой-то юный воин тут же рысью доставил все требуемое. Мальчишка дрожал от возбуждения и счастья: надо же, дозволили участвовать в тако-ом зрелище! Почтительно подал все это добро своему вождю, а тот, едва перехватив, швырком отправил мне под ноги две деревянные вощеные таблички и костяной стилюс.
- Вот, - сказал он, - поэт. Садись-ка своей голой жопой на эту голую землю – думаю, тебе это привычно, ведь нет у тебя ничего… И напиши вот сейчас восхваление мне, оду о великой моей победе. Можешь хоть в четыре строки, мне плевать. Напишешь хорошо – я не буду слишком веселиться в твоей столице. Ну, запрещу моим воинам насиловать девиц, например. Только баб. Или… не буду убивать детей, хотя это лучший способ стереть с лица земли твой народ. Дети будут рабами, девицы и бабы рабынями. Хороших рабов даже не бьют. Плохих – даже убивают. И это всегда понимают сразу даже те, кто стал рабами только что.
Он уже, кажется, не слушал шепот бога ему в ухо. А может, наоборот, слушал – но тогда я сильно, сильно разочарован в Воителе. Мой враг не увидел, не почувствовал, как моя армия двинулась ближе… на полшага… на шаг… еще на шаг… Вот-вот кто-то ткнет меня в спину краем опущенного – пока еще – щита…
Я ведь действительно сел наземь – стоя писать на табличках неудобно.
И я подумал о том, что Воля Богов – непостижима для нас: боги действительно желают, чтоб я накарябал сейчас хвалу этому… дикарю? И тем избавил свой Город от лишних страданий?
Эх, какой просчет, боги.
Я не могу писать-то.
- Что ты, поэт, не шевелишься даже? – звенит надо мною юный, но слегка уже ржавый от вечного ора на воинов голос, - Музы оставили? Или не хочешь спасти свой народ?.. Давай, напиши, как я велик и славен, и я даже в живых тебя оставлю. Ты смешной такой. Будешь нам сочинять всякие забавные штучки… Не, ты правда не хочешь спасти свое Отечество? – голос будто становится выше, все более мальчишеским, безжалостным. Так у мальчиков рвется вверх дурной голос, когда они торжествуют над мухами, щенятами, ровесниками-калеками…
Моя армия стонет от унижения, я слышу, слышу! Стратег, оказавшийся поэтом – конечно, это то же, как если б он оказался уличной девкой.
Да мало ли что я хочу или не хочу. Другое дело, что не могу.
- Воск совсем засох, - говорю я. И это правда. – Не могу я писать. Таблички долго лежали, наверное, воск как камень.
В руке у меня стилюс, его острый кончик еле царапает затвердевшую поверхность, след и не виден почти.
- Надо размягчить? – мой враг подходит, наклоняется и… смачно харкает на табличку.
Вот после этого должен был раздаться счастливый, радостный, торжествующий гогот врагов…
Но не раздался. Я не понял, как это произошло, сам не понял, но – я вдруг схватил его левой рукою за длинную светлую прядь и дернул, резко потянул вниз – а стилюс, который сжимала моя правая, воткнулся – вошел до лопаточки, которой затирают кривые записи – в его веселый светло-серый глаз.
И мне в тот миг, помню, было совершенно плевать, кого из богов я сим действием оскорбляю, хоть Воителя, а хоть и Отца Нашего, Хозяина Молний..
А после того я совсем ничего не помню, потому как он на меня рухнул всей своей тушей коня- двухлетки.
Это потом оказалось, что мы победили – воины-то наши как увидели, что он свалился, так разом поперли доказывать, кто чьих баб насиловать будет и чьи дети станут рабами.