смотрящие на нее агаты казались чересчур близкими.
Потом она сошла с ума.
Стремительно.
Она безумными невидящими глазами смотрела, как Ипатов расплачивается по счету, поднимается, подхватывает ее под руку и уводит из ресторана. Он ничего не говорил — она ничего не видела. Следовала за своим длинноносым поводырем покорно и безропотно.
Вечерняя набережная полнилась праздной гуляющей публикой, но эта публика тем не менее находилась в другом измерении. Существовала параллельно, и никоим образом не пересекалась с двумя людьми, которые замерли у гранитного парапета.
Мир стал Феликсом Ипатовым, или, наоборот, Феликс Ипатов сделался целым миром. Но кроме этого человека с агатовыми глазами, которые прожигали насквозь, сейчас для Радмилы никого не существовало.
Она положила руки ему на плечи, погружаясь в матовую агатовую бездну. Феликс прижался к ней, обхватывая руками, наклонил голову, его щека коснулась ее щеки, и наметившаяся за день щетина чувствительно коснулась разгоряченной скулы. Где-то у уха шевельнулись теплые улыбающиеся губы:
— Я обещал вас поцеловать. Чтобы вы этот поцелуй почувствовали и запомнили. Чтобы он не стал ошибкой, о которой жалеют, протрезвев.
И он ее поцеловал.
Тело расплавилось, потекло вниз, как жидкое стекло, освободив душу. Она — ангел. У нее за спиной теперь есть крылья, белые-белые, и она неслась на них во вселенную, полную хрустальных радуг.
Неужели
…Радуги разлетелись вдребезги, крылья оборвались, и она упала вниз с головокружительной высоты. Очнулась, задыхаясь. В уши сразу ворвался шум набережной; припухлых губ насмешливо коснулся прохладный ветерок.
Ипатов по-прежнему держал ее за талию, ее руки лежали у него на плечах. Но поцелуй кончился. После него остался странный привкус — горько-сладкий.
— Я вас теперь ненавижу, — пробормотала Радмила потрясенно.
Ипатов чуть отстранился и разжал руки. Ой, как холодно сразу стало!
— Почему? — спросил он, и глаза его сузились.
Она отвернулась и скользнула взглядом по водной глади, которая в лучах заката походила на лиловое молоко.
— Потому что вы только что заставили узнать меня то, что таким, как я, знать вовсе не полагается.
— И что же
Она вздохнула, моргнув ресницами, на которых заблестела влага.
— Что на свете существует счастье…
5
И начался ад. И было жарко. И было тяжело. И было невыносимо. И ночь стала днем. И каждый день сделался прелюдией к ночи. И пошло бы это все к такой-то матери!!
Начались съемки.
«Удавить? Гм, неплохо. Да-да, этот вариант совсем неплох. У
Отравить? Но чем? В ядах я не разбираюсь совершенно. По химии в школе еле-еле троечку в аттестат наскребла. Но если бы разбиралась… О-о, тогда
— Радмила! Я вас сейчас придушу! Вы опять склонили голову чересчур низко. Вы ушли из тени. Я не вижу ваших глаз, вместо них — сплошной нос.
Радмила вздрогнула. Ипатов-младший, не умирающий, не корчащийся в муках, а раздраженный и взлохмаченный, кромсал ее взглядом.
— Будьте любезны, сесть так, как положено, — мерзким морозным голосом произнес маньяк и угрожающе щелкнул затвором фотоаппарата.
«Его надо сжечь заживо. Как инкуба». — Радмила покорно сделала так, как требовал Ипатов-демон — тени снова легли загадочным флером на ее лицо, свет выхватил глаза и скулы. Но в тот момент, когда раздался щелчок фотоаппарата, она высунула язык.
Это была ее месть. То немногое, что она могла себе позволить в данных обстоятельствах. И теперь ликовала.
Ипатов молча отложил фотоаппарат. Подошел к стулу, на котором она торжествовала, и сдернул с него как куклу. Радмила вскрикнула. И это был единственный звук, который успел сорваться с ее губ, — потом их накрыл огонь.
Ипатов ее целовал. Нет, не целовал. Он ее уничтожал. Она перестала видеть, слышать, дышать и обонять. Осталось лишь ощущение живого каленого железа, которое выжигало плоть. Губы — обугленные головешки. И запах паленого.
Она пыталась спастись, бороться, но в Ипатове оказалось слишком много силы и злости: он просто притиснул ее к стене, за руки распял на строгих серо-голубых обоях, украшенных крохотными звездочками, и продолжал целовать-уничтожать.
Мир замкнулся. Мигнул и погас, как перегоревшая лампочка. Тьма стала горячей и абсолютной. И даже когда каленое железо перестало терзать, клочья мрака продолжали вращаться перед глазами.
…Она стояла у стены. Ипатов выпустил ее давным-давно, и возился в противоположном углу с лампой. У Радмилы вырвался странный булькающий звук, когда ее блуждающие глаза наткнулись на его темную фигуру.
На этот звук Феликс обернулся. Он был мрачен и холоден. Глаза скользнули по ее лицу, на котором блестели слезы. Он опять отвернулся и проговорил буднично-ледяным тоном:
— Садитесь обратно на стул. Продолжим работать…
Работать? После
— Черта с два я буду работать! — взвыла она и затопала ногами. — Маньяк и насильник! Душегуб!..
— …и зарубите себе на носу, что
— Нарушение трудовой дисциплины?!!
— Кто тут говорит о трудовой дисциплине? — Елейный голос Ипатова-старшего вторгся в раскаленную, потрескивающую разрядами атмосферу студии.
Виталий Викторович возник на сцене в самый неподходящий или, наоборот, самый подходящий момент.
Радмила стремительно обернулась, и Ипатов-старший тихо присвистнул, когда глаза остановились на ее губах.
— Феликс, — ласково проговорил он голосом, в котором звенел лед. — Сынишка, ты разве не знаешь, что нарушения трудовой дисциплины караются штрафом, выговором или лишением премии? А не… — Директор выразительно кивнул на вспухшие губы Радмилы.