боялся держать у себя вещи человека, за которым охотится гестапо. Ночью они закопали чемоданы в саду.
— А что там было? — спросила я.
Отцу понравился мой вопрос.
— В основном книги, но я уже не помню какие. И конечно, моя скрипка. И старинная юла в виде танцовщицы в юбочке из металлических пластинок, пластинки звенели, когда она кружилась. И альбом с фотографиями.
Казалось, он говорит об этом в настоящем времени, словно исчезнувшие чемоданы могут появиться в любую минуту. Но почему он так долго тянул с поисками?
— Я не тянул, просто в голову не приходило этим заняться. Надо было налаживать жизнь после войны. Стоило оглянуться — и ты застывал на месте, превращался в соляной столп.
Мама вмешалась в разговор.
— В том районе все теперь по-другому, — сказала она резко. — Там построили пятиэтажный гараж. Но твоему отцу это не помешает. Полгорода снести готов, лишь бы найти свои драгоценные чемоданы.
Отец пропустил ее слова мимо ушей.
— Я писал в местное отделение муниципалитета и в городской архив, — продолжал он. — Получить бы детальные планы этого места, старый и новый, они бы сразу нашлись.
— Оставь прошлое в покое, — сказала мама. — Твои книги давно истлели, а в скрипке поселились кроты.
— Что ты понимаешь! — рассердился отец. — Может, там все так и лежит, в полной сохранности. Больше всего хочется найти фотографии. Там мои родители. И Селма.
Фотографий бабушки и дедушки у нас не было, но от тети Селмы кое-что осталось. После войны она работала во франкфуртской музыкальной школе. Несколько групповых снимков, на которых она, маленькая и испуганная, затерялась в толпе коллег, напоминали загадку: найди тетю Селму. Я с трудом могла различить ее лицо на этих снимках. Верно, и у тети Селмы были те же проблемы, потому что однажды вечером она выпила анисового молока, в которое подмешала достаточно снотворного, чтобы не проснуться. Мне в ту пору было двенадцать. Отец поехал во Франкфурт, на похороны, а мама осталась дома и все повторяла: «Анисовое молоко! Как могла она дойти до этого?» Как будто приличнее было бы, если б она подмешала снотворное в овощной суп или подала его к столу с фруктовым сахаром и корицей.
Имя Селмы, произнесенное вслух, заставило нас замолчать. Наконец мама сказала тихо:
— Зачем тебе эти фотографии? Человек должен жить сегодняшним днем, а не прошлым.
Поздно вечером, возвращаясь домой по тихим, будто вымершим улицам, я вспомнила эти слова. Она была неправа. Основа человека — прошлое. Я остановилась перед темной витриной кошерной столовой. Раньше здесь была аптека горбатого Тейтелбаума, известного своей скупостью. Говорили, что он прячет деньги в своем горбу, чтобы ни на секунду не расставаться с ними. Мы, дети, прилепляли летом бумажки от мороженого к его витрине. А он выбегал из аптеки и гнался за нами, обеими руками придерживая на голове шляпу. Однажды он погнался за мною и схватил бы, если бы не тряпичник Шрулик Шрулик подхватил меня, посадил на свою тележку и, толкая ее, побежал прочь. Я видела, как позади беснуется и злобно плюется Тейтелбаум. Капельки слюны сверкали в его редкой бороденке. Шрулик смеялся.
Мама категорически запрещала мне кататься на его тележке. От него воняет, говорила она, как из мышиной норы. Может, так оно и было, но мы любили старика и толпой собирались вокруг него после школы. Иногда он позволял нам впятером забираться на тележку. Мы сидели на горе лохмотьев, а он, толкая тележку, скрипучим, надтреснутым голосом зазывал: «Дети, чудесные дети!» — словно собирался нас продать.
Потом Шрулик умер. Соседка говорила, что ему было сто двадцать лет, как Моисею. Я верила этому тогда и готова верить сейчас. Стоя перед пустой столовой, я почувствовала, как мне не хватает Шрулика с его жизнелюбием. И вдруг поняла, почему отец готов на все, чтобы отыскать чемоданы, набитые памятными вещицами. Если б это было возможно, я не задумываясь откопала бы Шрулика из могилы. Помогла бы ему вылезти, сменить саван на поношенный черный пиджак и вытряхнуть комки земли из бороды, чтобы снова увидеть, как он идет по улице, толкая перед собою тележку. И будет дуть ветер, как тогда, и седые пейсы будут развеваться, словно крылышки, по бокам его старой шляпы.
Я пошла дальше, завернула за угол. Человек полон своим прошлым и теми, кто был рядом. Он полон словами, которые когда-то слышал, и голосами, произнесшими эти слова, картинами, которые видел, запахами, которые обонял, и руками, которых касался. Мама сказала, что прошлое не важно. Но зачем тогда она пытается избавиться от своего, ежедневно хороня память об Освенциме под рецептами тортов и болтовней с подружками? Археология наоборот. Вот почему она против планов отца: она боится. Раскапывая свои чемоданы, он может ненароком дорыться и до ее Помпей.
~~~
Поскольку госпожа Калман не выказывала недовольства, моя служба, надо думать, ее устраивала. Но обращалась она ко мне только на «вы», добавляя официальное «барышня». Все попытки начать разговор вежливо отклонялись. Может быть, ей не хотелось входить в подробности моей жизни, выглядевшей, с ее точки зрения, чистым развратом? Пока я возилась с Симхой и двойняшками, она готовила.
Но она находила время и для занятий. Иногда, приведя детей с прогулки, я слышала обрывок ее молитвы. На столе в кухне, меж стопок чистого белья, лежала открытая книга — Корбан минха[2]. Она читала вслух, но, стоило мне открыть дверь, как певучий иврит прерывался. Она захлопывала книгу и, прежде чем убрать ее, касалась губами обложки. Потом надевала фартук и снова принималась за работу.
Для еврейских женщин важнее всего — домашние дела, поэтому они освобождаются от обязательных молитв, которые читают мужчины. Да и как им найти время для молитвы трижды в день? Дети будут хныкать, цепляясь за юбку, каша убежит, все придет в запустение. Но эта поблажка не слишком облегчает жизнь дочерей Израилевых. С юности должны они следовать примеру великих Праматерей Священного Писания. Существует обширная литература о правилах поведения для еврейских женщин. В ней особое внимание уделяется скромности, причем применяется специальная терминология. Вместо «усердия» говорят «незаметное усердие», вместо «любви» — «добропорядочная любовь». Такие слова, как «поцелуй» и «целомудрие», вовсе исключены. Наорать или хлопнуть дверью немыслимо.
Большинство книг отсылает читателя к последней главе притч — о Добродетельной Жене. В этих стихах, похожих больше на поучение, чем на похвалу, перечисляются положительные качества, которыми должна обладать, по библейским канонам, добродетельная мать семейства. Лампа ее не гаснет всю ночь. Жизнь ее добродетельна, никогда не наносит она вреда мужу, а пред Всевышним исполнена почтительного трепета. Но это еще не все. Она должна быть верной и понимающей, заботливой и работящей. Если она все это вобьет себе в голову, то, как уверяют притчи, имя ее будет высечено на воротах города.
Хотя госпожа Калман прилежно следовала канонам, она вовсе не была покорной. Властно и уверенно делала она то, что положено. Убогая квартирка была крепостью, которую она в одиночку защищала от враждебного внешнего мира. На нее возложена была тяжелая задача — растить детей в русле хасидских традиций и готовить еду, следуя законам кашрута. Я уважала ее даже не за то, что она в точности придерживалась закона и соблюдала все его сложные правила. Меня поражало, что у нее ни на секунду не возникало соблазна усомниться в необходимости кошерного ведения хозяйства. Я понимала, что ее ежедневное священнодействие у плиты значит для иудаизма больше, чем важные рассуждения какого- нибудь верховного раввина. Что стало бы с традициями, когда б не легион матерей, вроде госпожи Калман, которые смешивают, взбивают, пекут и зажигают свечи, исполняя закон на практике? Еврейская ортодоксальная религия стоит на прочнейшем фундаменте из куриного супа с клецками, фаршированной рыбы, борща, бульбеников[3] и такого количества кугла[4], что после обеда никому и в голову не придет мысль о грехе — оттого, что не по силам будет подняться со стула.
Когда госпожа Калман не готовила, она гладила или, сидя за преклонного возраста зингеровской