О Боже, куда мне идти? Мне некуда идти. Сам священник в тюрьме. Его посадили туда за то, что он хотел, чтобы мы пришли в его церковь. Я это точно знаю.
Пит не хотел меня спрятать. Священник не может меня спрятать. Я не могу вернуться к мастеру Абелю, потому что он мне друг и я не хочу насылать на него неприятности. Боже, идти мне некуда. Может, разве к Полине. В ее большом доме прислуга живет во дворе, и никто не услышит, как я войду. Может, она меня спрячет. Эта Полина в красной юбке.
И я опять иду и бегу. Мне плохо, — вы меня понимаете? Мне плохо внутри из-за холода, ветра, темноты и всего, что со мной случилось. Друг, кажется, что ничего этого не было. Митинг, и полиция, и моя мертвая мать, и все, что рассказала мне Мария. Друг, я в ловушке. Утром они меня схватят и точно повесят. Все равно в это нельзя поверить. Но, друг, я здесь на холоду и ветру именно потому, что все это было на самом деле. Как же иначе?
Во дворе у Полины темно, как везде, и ветер подхватывает мелкие камешки и швыряет их прямо в лицо, и это больно.
Я стучу и стучу, и, наконец, Полина открывает дверь.
— Убирайся, бездельник, — говорит она.
— Полина, у меня большие неприятности. Спрячь меня. Прошу тебя, друг.
— Убирайся. Я не могу тебя прятать. Убирайся.
И я понимаю, что она меня не спрячет, и говорю:
— Дай мне чего-нибудь поесть, и я уйду. Прошу тебя, я очень голодный. Пожалуйста.
— У меня нет для тебя ничего, дурак. Убирайся. Подожди. Вот кусок хлеба. А теперь иди. Чертов дурак, разбудил меня.
И она дает мне кусок хлеба, маленький кусок, и закрывает дверь, и я слышу, как она говорит себе:
— Чертов дурак. Чертов дурак. Бездельник.
Я прижимаю к груди кусок хлеба, словно это ребенок. Я прижимаю его так, как будто я люблю его, сам не знаю почему. И я смотрю на небо, а там луна по-прежнему гонится за звездами.
И я опять иду, не знаю куда. Просто иду. И я ни о чем не думаю, потому что мне не о чем думать. Я просто иду и слушаю, как ветер хлопает моими брюками.
Неожиданно я понимаю, что я на Верхнем шоссе и что я уже начал взбираться на гору. Когда ты совсем рядом с горой, как я сейчас, ты не видишь ее вершину. Но я взбираюсь на гору. Не знаю зачем. Я просто взбираюсь на гору, которая называется Львиная голова и находится на Си-Пойнте.
Я лезу выше и выше, ноги я уже сбил и руками цепляюсь за ветки и камни. На горе очень страшно, потому что кусты ходят ходуном, а травы свистят. На этой горе легко напугаться.
Ноги у меня еле идут, сердце громко стучит, и я чувствую вкус крови в горле, но все равно я лезу выше и выше. Я лезу к нашему шалашу. К шалашу, который много лет назад мы построили с мастером Абелем. Нужно потянуть за шнурок, и упадет веревочная лестница, и ты можешь залезть по ней в наш шалаш.
Я даже не думаю, что, может, его давно там нет. Но он оказывается на месте. На вершине двух деревьев возле высоких скал. И вокруг одного дерева обмотан старый грязный шнурок, и я тяну за него, и, как когда-то, сверху падает лестница прямо мне на голову. Черт бы ее побрал!
И я забираюсь в шалаш, по-прежнему прижимая к груди хлеб, и падаю на пол, и лежу, и я чувствую кровь во рту, и слышу стук сердца, и стараюсь дышать быстрей, чтобы не умереть.
Я ломаю хлеб и ем его, и он с трудом проходит в мою глотку.
Я трясу головой, чтобы прогнать все мысли, и начинаю плакать. Я плачу, как маленький.
XVII
Слезы текут по моему лицу. И во рту я чувствую вкус хлеба и крови. Грудь у меня высоко вздымается, потому что я до сих пор не могу отдышаться. Я просто лежу на полу нашего шалаша и не знаю, что со мной будет, и, друг, я не вру, что мне все равно, повесят меня или не повесят, потому что я уже почти мертвый.
И я больше ничего не боюсь.
Мне становится тепло, и я даже не думаю о ветре, хотя он врывается во все щели, я даже о ветре этом не думаю.
Я думаю, не стоит ли мне помолиться. Но я не молюсь, потому что, когда я в последний раз молился Иисусу в церковном дворе, Он мне не помог. Но, друг, может быть, Он мне и помог. Потому что я сейчас в шалаше, мне тепло и спокойно и меня до сих пор не повесили, так что, может быть, в конце концов, Иисус мне помог.
И я начинаю опять молиться:
— Господи Иисусе, Ты сделал всех людей равными. Сделай меня тоже равным.
Так я молюсь, потому что прошу о том, что мне нужно больше всего.
Я рад, что я теперь ничего не боюсь. Потому что любить кого-нибудь можно, только когда ничего не боишься, — вы меня поняли? Когда не боишься, можно любить кого угодно. Сейчас я даже готов полюбить этого Джанни Грикву, потому что я тут один на горе, — вы понимаете?
Друг, я не хочу убивать, как требует мой дядя Каланга. Я никого не хочу убивать, даже Тощего, ван Хеердена. Даже Нэнси или этого Джанни. Я рад, что я не убил их. Я не хочу никого убивать, даже европейцев. Я не хочу этого. Ты не можешь заставить человека полюбить тебя, когда он мертвый. Какая же тебе польза, если ты его убьешь, а? Никакая, вот какая. Никакая. Да, сэр, я не хочу никого убивать.
Друг, я просто хочу быть равным.
Возьмите, к примеру, солнце. Если мы с мастером Абелем стоим под солнцем, что видит это старое солнце? Оно видит тени. И ничего больше. А у нас с мастером Абелем тени одинакового цвета. Бог наверняка там же, где солнце. А Иисус вместе с Богом, и это факт. Я лежу на полу в шалаше и все это точно знаю. Иисус вместе с Богом.
Мой дядя неправ, когда говорит, что нам надо достать винтовки и всякое другое оружие и пойти убивать этих европейцев. Он неправ. Если мы убьем всех этих европейцев, они даже не узнают, что мы стали равные, потому что они будут убитые. Но, сэр, им надо узнать, что мы стали равные. Это точно. Если ты их будешь убивать, тебя наверняка повесят. Да, сэр. Незачем их убивать, это я вам говорю. Но вот что я вам скажу. Я не думаю, что сами эти проклятые европейцы все равные. Да они не равные ни с кем! Вот я вам это сказал и ничего не боюсь. Друг, они позволяют этому Джанни Грикве делать такие снимки и содержать такой дом только для того, чтобы поймать моего дядю Калангу. Это дурно. Да, сэр. Это дурной дом. Готов поспорить, что Иисусу не понравился бы такой дом. Может, Ему понравился бы Джанни, но Ему никак не понравился бы этот дом. Да, сэр. Полиции должно быть стыдно. Разве не стыдно не сажать Джанни в тюрьму только для того, чтобы поймать моего дядю Калангу? А от кого этот Джанни выучился всем этим штучкам? От тех же самых проклятых европейцев, вот от кого. Вот я вам и говорю, что эти проклятые европейцы ни с кем не равные!
Друг, нам, африканцам, надо бы знать, что мы все равные, иначе ничего хорошего не будет. А мы этого не знаем, это я вам говорю. Но, друг, здесь, на горе, я это понял. Хорошо понял. Не знаю как. Я просто знаю, и все. Мы равные.
А священник Сэндерс был прав, когда говорил: «Мы все равные перед Богом».
Он прав. Мы равные. Все. А они его за такие слова посадили в тюрьму, потому что они не знают, что он прав. Все должны это знать, это я вам говорю. Все, даже наше проклятое правительство.
Я помню, что учитель в школе как-то говорил нам, что мы должны всех любить, потому что Иисус любил всех. Но, друг, как ты будешь любить белого человека, когда это незаконно. Я говорю вам чистую правду, что этого нам не позволяют. Так как же мы можем любить их? Друг, мы не можем.
Но Иисус любил всех. Он даже любил эту шлюху Марию Магдалину. Как же Он мог ее любить, а?