копии, что попадались в свое время на глаза Бродяге, все же были достаточно хороши; но, в отличие от них, этот Знак, угнездившийся меж ключиц девушки-ведуньи, был
…А девушка — холодея, додумал он, — была врагом, и врагом опасным.
Во влип-то, дурень…
Ян оглянулся. Ведунья — все так же не приходя в сознание — лежала на расстеленном плаще. Знак проявился, почуяв чужую Силу, как только он приступил к осмотру… слова-то какие — будто для доклада; хорошо хоть, что докладывать некому — не служит Бродяга ни коронам, ни гильдиям, ни враждующим Орденам…
Маг из Ордена Света, обученный в школе острова Торинг, прикончил бы ведунью на месте, провалив труп сквозь землю и придавив сверху наговором. Сероземский лесняк-заклинатель, которому нет дела ни до чего, кроме безопасности собственной деревни, проткнул бы ее колом из сырой осины (если бы посмел), да и оставил бы гнить на поляне.
Но Ян не был ни тем, ни другим — на ее счастье.
Вот только на свое ли?
Балахон разорвался, обнажив израненное, покрытое ожогами тело. Стараясь не смотреть на зловещий
Занявшись привычным, любимым делом, Ян отвлекся от мрачных мыслей и попутно прощупал лес на пару миль вокруг. Все спокойно; кроме зверей — никого, а звери Бродягу не тронут. За спиной — крутой, больше похожий на обрыв склон. Другого хода на поляну, с трех сторон окруженную чащей, не было — разве что с воздуха, но и там ничего тревожного не видно. Источник опасности один — вот он, буквально под рукой…
Из заплечного мешка Бродяга извлек просторную рубаху и запасную накидку — того же неопределенно-серого цвета, что и плащ. При желании оттуда еще много чего можно было бы достать — даже то, чего он туда никогда не клал. Из рубахи, перехваченной поясом, получится какое-никакое, но платье; брюки, конечно, в этой чащобе не помешали бы, но… поди вообрази их такого размера, как надо…
Ведунья была худенькой, но не тощей; скорее — воздушной, легкой и гибкой, как ивовый прутик. Глаза ее, намертво приковавшие внимание Бродяги на площади, оставались закрытыми; пушистые черные ресницы — недвижными. Лицо — тонкое, изящное; губы сомкнуты, словно в полуулыбке; подбородок чуть запрокинут; шея, избавившись от синюшно-багрового кровоподтека, вновь обрела белизну.
Каждая черточка, каждая линия тела была уместной, более того — выглядела единственно возможной; и даже зловещий
Он не заметил, как дрогнули ресницы, как полыхнул испуг во внезапно раскрывшихся глазах… а потом уже поздно было что-либо замечать, да и не смог бы это сделать — отброшенный мягким, но неодолимо сильным толчком, он мгновенно перестал видеть.
«Загляделся, как сопливый школяр», — искрой мелькнула сквозь темень запоздалая, виноватая мысль. Тело сработало безотказно — и бесполезно: рывок, переворот, уход от удара, который так и не последовал… затем нога, скользнув, потеряла опору, и Бродяга ссыпался по склону оврага. Следом загрохотали камешки, за ними — камни побольше; оползень догнал его, и он долго ничего не помнил — кроме темноты…
Там, на площади, тоже было темно. Вокруг толпились люди, живые люди, и открывать глаза было нельзя, хотя и хотелось. Очень. Но тогда многие из них перестали бы быть живыми, как прежде перестали быть людьми.
Да и без зрения Бродяга воспринимал происходящее отчетливо и ясно. Страх окружающих виделся ему скользкой холодной чернотой, заключенной в тонкие, мутного стекла, сосуды. Сам он обратился в вихрь, буран невидимых лезвий, метнувшихся во все стороны сразу — вскрыть, рассечь, выплеснуть эту черноту. Высвобожденный страх взвился воющим ужасом, растекся по площади ледяной паникой, придушенными вскриками порхнул над головами, загрохотал по брусчатке сотнями удаляющихся подошв…
А теперь такая же темень набухла в его душе, и было это гадко, и ничего нельзя было сделать, ведь кроме страха и ощущения собственной беспомощности — пустота…
Сначала вернулась боль — тупая, тошнотворная боль в затылке, острая — в запястье левой руки.
Потом — слух, и с ним — шорох ветра в листве и хвое да осторожный пересвист утренних пташек. Шагов он не услышал — они были легки, беззвучны и лишь ощущались, как ощущается среди ночной тьмы движение вражьего клинка. Как она сумела так тихо сойти по осыпи? Хорошо же их учат там, в пещерах… и явно не только этому.
Силы почти не осталось — ни
Ничего, зато у нее — поднимется…
Шаги прекратились — именно прекратились, не стихли; затихло все вокруг — и ветер, и птицы. Предгрозовая тишина, страшная — тишина собирающейся Силы. Ян сжался, чувствуя себя ребенком в ночной чащобе. Он даже зажмурился — хоть и зря, глаза все ведь равно слепы.
А потом он впервые услышал ее голос:
— Не надо бояться.
Она приближалась, продолжая говорить:
— Мой страх чуть не стоил тебе жизни. А страх тех людей в городе едва не убил меня… не бойся… пожалуйста…
Голос был спокойным, мягким и в то же время сильным. Такими же были руки, приподнявшие голову Бродяги. Щека его легла на колени, прикрытые полотном той самой рубашки. Ладошка — крохотная, прохладная — коснулась лба, и полилась песня — простая и чистая, как солнечный свет.
И был сон. И в этом сне было море — студеное, северное — и пенные волны, и высокий скалистый берег; была стройная колоннада зимнего леса, расцвеченная закатом; была степь — весенняя, кипящая цветом разнотравья. Были иные места, знакомые и неведомые, и всюду он чувствовал себя дома, и повсюду рядом была ведунья… и не сказать, чтоб это было ему, Яну, неприятно.
Время текло лениво, как пронизанный летним солнцем мед. И не было страха. И не было спешки. И даже Дороги — не было.
А потом сон окончился, оставив ощущение легкости во всем теле — как после долгого отдыха. И рука, до того лежавшая на лбу, взъерошила волосы.
— Вставай…
И свет солнца оказался явью, и еще было небо, почти безоблачное, и склонившееся над ним лицо — тонкое, кареглазое, озаренное улыбкой.
…Поспрашивать бы… присмотреться к этой странной ведунье…
После того, что было, спрашивать не хотелось. Хотелось — поверить… И все же…
Бродяга готов был поручиться — на лице его мысли не отразились. Не могли. Но девушка уловила их — неведомо как. Сделала шаг навстречу — легкий, скользящий, быстрый, и Ян едва не отшатнулся, и вот это уже было заметно. В улыбке ее промелькнула горечь — и понимание. Глядя в глаза, едва шевеля губами, она произнесла-пропела: «
И отозвался ветер, и отголоски Имени струнами зазвенели в лучах полуденного солнца.
Ибо это и было Имя.
Ее.
Настоящее.