зажигала спички.
О своей прошлой жизни Лариса Васильевна никому не рассказывала. Кто она, откуда, как попала в этот город, в этот дом — оставалось тайной.
Хотелось ли мне узнать эту тайну? Конечно. Но я не говорила об этом. Лариса Васильевна учила меня молчать. Не потому, что нечего сказать. Молчать красиво и многозначительно, как молчат лишь тактичные и умные люди.
— «Пиковая дама», — с усмешкой говорили про Ларису Васильевну соседи. — Строит из себя…
Она не обижалась.
— Люди по-своему всегда правы, — говорила она мне. — Смеются? Ну да пусть, Бог их простит…
Бог, возможно, и прощал насмешников, а я прощать не хотела. Тот, кто не принимал Ларису Васильевну, для меня переставал существовать.
— Чем она тебя так покорила? — удивлялись некоторые. — Любишь ее, будто родную…
Я действительно любила Ларису Васильевну — за ее глубокую тайну, за музыку, за умение красиво молчать, за вечера в ее одинокой квартире, после которых приходили слезы.
В один из вечеров Лариса Васильевна достала большой альбом в темном кожаном переплете с узорной металлической застежкой.
— Взгляните, вот такой я была в вашем возрасте…
Я взяла в руки альбом. На плотном картоне с золочеными узорами по углам был наклеен фотоснимок. Юная девушка сидела в большом черном кресле. На резных подлокотниках спокойно лежали ее тонкие руки. Легкое белое платье спускалось складками почти до пола, чуть приоткрывая узкие ступни. Глаза девушки, темные и глубокие, смотрели прямо в объектив. Толстая коса, перетянутая лентой, лежала на плече.
В этой фотографии было что-то волнующее и таинственное. Я, затаив дыхание, перевернула страницу. На меня смотрел красивый, серьезный юноша с умными глазами.
— Когда-то я сильно страдала из-за него, — сказала Лариса Васильевна, кивая головой на снимок. — Но у нас так ничего и не сложилось. Дело, конечно, прошлое, что теперь вспоминать? И все же — вспоминаю с радостью! Наверное, и вправду душа не стареет. Прошло семьдесят лет, а я все та же…
Она улыбнулась. Часы пробили полночь. В окно светила яркая луна, шумел ветер.
Я знала, что меня ждут дома, но не могла идти. Мы сидели в полной тишине.
— Я тоже люблю одного человека, — вдруг промолвила я, имея ввиду свою тогдашнюю несостоявшуюся любовь — студента-первокурсника, взрослого, красивого и умного Сашку Клепикова, из-за которого пролила море слез, — но он меня не любит…
— И меня не любил, — вздохнула Лариса Васильевна, закрывая альбом.
— Что же делать? — шепотом спросила я.
— Жить! Только жить! Посмотрите, какая луна! А завтра будет такое же удивительное, яркое солнце! У вас, милая, все еще впереди…
Лариса Васильевна тяжело встала, медленно подошла к окну, опираясь на свою клюку. Освещенное лунным светом, ее платье показалось мне белым и легким, как на снимке.
— И запомните то, что я вам сейчас скажу: что бы в жизни не случилось, не хороните любовь… А теперь — ступайте домой. Я устала, простите…
…После этой ночи прошел год. Лариса Васильевна умерла. Ее старое пианино моя мать купила за бесценок у приехавших на похороны дальних родственников, и оно стояло теперь в комнате, монументально темнея на фоне белой стены. Взяла я и старые ноты — на память о зимних вечерах, наполненных высокой музыкой. Лежал среди моих книг и большой кожаный альбом с фотографиями юной Ларочки и ее друга. Помнила я и ту ночь, когда «пиковая дама» на одно мгновение показалась мне ровесницей, и между старостью и молодостью не было никаких различий. Были просто две женщины. И одна передавала другой что-то очень важное — без особых слов, каким-то другим образом.
Ведь иногда, чтобы научить, не надо говорить. Надо просто быть.
Много позже я задумалась: чем же заслужила Пиковая Дама мое столь долгое незабвение? Наверное, тем, что она относилась ко мне всерьез. Учитывала меня, как Личность, равную себе по достоинству. И наши воскресные встречи стали чем-то очень значимым для меня. Как когда-то в раннем детстве — воскресенья, проведенные в родительском доме. Ведь меня, круглосуточницу, забирали из сада вечером в субботу, и весь следующий день был сплошным праздником. Шесть дней я тосковала, а седьмой был торжеством любви.
Вот за эту «любовь седьмого дня» я всю жизнь готова платить по самому дорогому счету.
123
Глава 15
О разрушительности твердых принципов
Я всегда была уверена, что Начало — это не просто точка. Это — потенциал. Спрессованное, пока еще не развернутое во времени направление движения. Стратегия, не подкрепленная тактикой. То, что дано, но еще не осознано, как возможность.
Я люблю думать о том, как могла бы сложиться моя жизнь, если бы… Если бы, к примеру, я постучала не в эту дверь, а в соседнюю, обратила внимание не на этого человека, а вон на того, произнесла не эти слова, а какие-нибудь иные, которые дали бы толчок совсем другой истории.
Но сложилось так, как сложилось.
Хотя…
Та начальная, стратегически важная точка, содержащая в себе многовариантность, никуда ведь не делась! Она продолжает существовать, напоминая о том, какой я могла бы быть. Но — не стала. Не захотела. Не смогла. Не сочла нужным. Не разглядела, не поняла, вовремя не приняла мер, не сделала шага навстречу.
Вот такими — нереализованными, несостоявшимися в действительности, но хранящимися в генетическом коде, как возможность, представляются мне отношения с бабкой по отцу.
Она родилась в семье политкаторжан. Да-да, тех самых «левых» эсэров, которые ни за что не хотели мириться с монархическим произволом. И не просто не хотели мириться. В Акатуевской тюрьме все они оказались после того, как были обвинены в терроре. Не игрушечном, выдуманном, а самом настоящем, пахнущем насилием и кровью. Один целился в Великого Князя, другая — в министра юстиции, третья — в генерала, четвертая — в губернатора, пятый — в советника, шестая участвовала в подготовке убийства самого Государя.
Исследуя эту ветвь своего генеалогического древа, я всегда думала: мужчина-террорист — это, хоть и мало почтенно, но хотя бы объяснимо. А вот женщина?
Моя прабабка сидела в одном остроге с пятьюдесятью подругами-единомышленницами. Милые девушки, дворянки, институтки, благородные девицы с трогательными завитками у висков, с длинными косами вокруг головы, с тонкими пальцами и нежной белой кожей…Кто они? В какой момент своей жизни и зачем пошли в террор? Что заставляло их, слабых и хрупких, идти на жестокое убийство — в упор, не давая жертве опомниться и принять меры к самозащите? Что пряталось в каждой из них под внешней благопристойностью и благообразием? Чего они все боялись в себе? Чего не принимали? От чего открещивались? Зачем совершали то, что совершали? И, что самое главное, не горят ли порой и мои глаза этим мстительным, поистине «левым» — левее некуда! — террористическим блеском?
После некоторых размышлений я пришла к выводу, что большинством из них двигала страсть к актерству. Жизнь, как роль — сумбурная, ЧУЖАЯ, но прожитая напоказ, вознагражденная в финале вполне заслуженными, но уж очень двусмысленными аплодисментами. Вот что их привлекало!
«Когда опускается занавес перед очарованным зрителем, то он не плачет, — писала в своем дневнике одна из них, под именем, скажем, Незабудка. — Нет, он весь еще полон тем, что было, и продолжает жить им. Так должно быть и со мной. То, что я переживала, стреляя в этого человека, было такое большое и яркое, что оно закрывает собой ту мысль, что я теперь умру и больше ничего не будет…»