…Она отложила карандаш и сделала несколько сжимающих и разжимающих движений кистью руки. Здесь, в Акатуевской тюрьме, она писала много и легко. Занималась сразу во всех кружках — истории, языков, литературы, философии, естествознания. Брала в библиотеке книги и конспектировала их — Достоевского, Толстого, Леонида Андреева, Мережковского, Лейбница, Канта, Маркса. Об учении последнего спорили в камере до хрипоты. Большинству ссыльных эсэрок оно казалось узким.
— Кто сказал, что социализм обязательно нужен? — кричала Саша Измайлова. — Кто сказал, что надо непременно бороться за интересы трудящихся?
Они тогда хотели найти общечеловеческую истину, приемлемую для всех людей без различия классовой принадлежности. «Абсолютную правду, абсолютную справедливость», — так говорила Оля Стуре.
Им верилось в скорую победу революции, вышедшей из подполья, хотелось ощутить опьянение этой победой.
— Ты не умрешь, Незабудка, — говорил ей Марк, называя ее конспиративным именем. — Не воображай, что станешь второй Перовской. Ты останешься жить…
Но она все равно постоянно думала о смерти. Смерть представлялась ей интенсивнейшим мгновением, в котором сфокусируется все пережитое и понятое. Правда, после этого «величайшего» мгновения наступает тьма, небытие — это ей уже не нравилось.
Хотя…Что после — не все ли равно? Иногда ей казалось, что этого «после» у нее вообще не будет.
Вместе с нею за совершение этого террористического акта был арестован некто Добров. Он носил красивое имя — Евгений, внешность имел соответствующую, был высок и статен, с глубоким, умным взглядом и хорошими манерами. В нем чувствовались образованность и серьезность. Незабудка сразу заметила этого человека, через год после нее прибывшего на Нерчинскую каторгу вместе с тремя эсэрами левого толка. Им даже удалось несколько раз переброситься короткими фразами, из которых стало ясно, что взглядов Евгений Добров придерживается радикальных и неписанный тюремный устав соблюдает строго: не пьет, подобно уголовным, не играет в карты, не заводит порочных знакомств, жизнь ведет почти аскетическую.
Этого устава придерживались все политические, проповедовавшие очищение быта ради преображения личности. Они много читали, организовывали лекции на разные темы, дискутировали. И Добров пользовался в этих дискуссиях большим авторитетом. Марк говорил, что есть мнение после возможного освобождения назначить его руководителем лево-эсэрского ядра в Минусинске.
Но наступит ли когда-нибудь долгожданная свобода? Никто из нерчинских политкаторжан начала девятисотых годов этого не знал.
… Через четыре года Незабудка и Евгений Добров были переведены на вольное поселение и стали жить вместе, как супруги. Вскоре у них родилась дочь. Во время родов Незабудка умерла — не так красиво и ярко, как мечтала, а буднично и скорбно, измученная родовой горячкой.
Маленькая Лена осталась с отцом.
…Состарившись и пережив самоубийство сына, Елена Евгеньевна время от времени перечитывала дневники и письма своей матери. «Убежденным социалистом и атеистом станет только тот, кто сможет в своей личной жизни провести принцип до конца, со всеми вытекающими отсюда последствиями…»
Она все больше и больше приходила к убеждению, что о настоящих последствиях ее родители, пожалуй, тогда всерьез даже не догадывались.
А что касается меня…
Отголоски смертельно-опасных игр, как переданный родовой мандат, через сто лет настигли и меня, преобразовавшись из шепота философски и эстетически изящных отвлеченных изысков в громовые раскаты опасных и разрушительных, неуправляемых стихий.
Эпилог Девочка и Переулок — Я ранена! — плакала Девочка, с мольбой протягивая мне свои худые руки. — Посмотри, как мне больно! Помоги мне! Мы стояли с ней посреди погоста. Мрачная картина простиралась перед нашими глазами. Могильные холмы, темные деревья со зловеще шелестящими кронами, низко нависшее небо в темно-синем мареве быстро плывущих облаков… Девочка отчаянно плакала и просила помощи, а я так же отчаянно соображала, чем могу ей помочь. Мы стояли друг напротив друга. Была глубокая ночь — тот самый предрассветный час, когда еще есть, чего бояться, когда дрожат колени, трепещет в груди заходящееся от ужаса сердце и волосы как-будто шевелятся на голове, как у беспомощного гоголевского Хомы, шепчущего молитву. Но где-то, далеко-далеко, в какой-то точке небесной сферы, а, вернее, всего лишь поблизости от этой точки, едва угадываемый разумом, еще совсем невидимый, приближался рассвет. Я знала, что он наступит, а раненая Девочка — нет. У нее совсем не было опыта наступления обнадеживающих рассветов. В ее маленькой жизни преобладали пока лишь только обида, боль и одиночество. Поэтому я взяла ее за руку и — повела. Как когда-то Жан Вальжан — Козетту. Куда? Этого я еще не знала. Главное — подальше от трактира Тенардье. Наверное, прежде всего мы выйдем к озеру, которое раскинулось сразу за кладбищем. В его водах можно будет обмыть раны, выстирать одежду. Его влагой — утолить жажду. А потом… Потом — посмотрим! Куда-нибудь, да направим свои стопы. Ведь самое важное — и с годами я это поняла! — происходит в Пути. На рассвете мы зайдем в Город — тот, в котором все предназначено для жизни. Он шумит, как Вавилон, но это — не Вавилон. Обычный, среднестатистический Город. Но — со своими особенностями. Например, улицы в нем не всегда ровные и широкие, а иногда — убегающие вниз, к глубокой речной низине. Там, среди зеленых берегов (как в сказке!) течет Река. Вернее — речка. Маленькая, не опасная. Весной она шумит, расширяя свои берега за счет тающего снега. Летом — несет свои воды тихо, сонно, еле слышно поплескивая вокруг причудливо-изогнутых корней старых деревьев, растущих по обе стороны. Через Реку есть Мост. На него можно взойти и с середины смотреть на несущуюся под ногами воду. Для Девочки, пережившей травму, это очень хорошее занятие. А для взрослого — опора, поддержка, свидетельство включенности в общее бытие: до меня было, при мне есть и после меня будет… Перейдя на другую сторону Реки, можно дальше исследовать открывающееся перед путниками пространство. Вот — старинная каменная Лесенка, кривая и неправильно устроенная с точки зрения архитектуры. Но она обязательно и неизменно выводит наверх, к следующим этапам, где тревожно пульсирует ни на секунду не останавливающийся Хронос и где уже «пахнет» цивилизацией. Но это — не пугает: всегда ведь можно вернуться! Перебежать мостик, углубиться в мягкие заросли, послушать птичий гомон, зачерпнуть воды из родника. А еще можно — взять кисти и краски, и, устроившись удобно на одном из зеленых склонов в старом переулке, рисовать то, что знакомо и дорого с ранних лет. И — себя саму на фоне этого пейзажа. Вот — Я. Кокетливо перекинута через плечо все еще по-девичьи полновесная коса. Грима на лице нет, глаза внимательно и умно смотрят перед собой, руки неподвижно лежат на коленях. Весь мой облик свидетельствует о том простом, бесхитростном и неприкрытом факте, что к роду английской королевы (а равно и какой-либо другой) я не имею ну никакого отношения. Зато принадлежность к лево-эсерскому мятежному крылу нет-нет, да и проглядывает в моем далеком от калитинской кротости взоре. Купеческой торгашеской сметливости, положенной мне по роду-племени и способной из воздуха (ну, ладно, ладно, из результатов честного труда!) делать деньги, увы, нет и следа — победила-таки бессребреническая, шестидесятническая доминантная хромосома! Туга-печаль моя выросла на почве строгого «круглосуточного» режима, дерзость пустила корни в безразличной к правам человека коммуналке, лицемерие — в советской идеологизированной школе. Но там же пророс и патриотизм, и умение дружить по-настоящему — однажды и на всю жизнь: ведь то, что так дружили Герцен с Огаревым, не умаляет ценность этой добродетели. С женственностью, правда, не сложилось — не помогли уроки старой пианистки. Да и уж слишком родовое это у нас, наследственное: все женщины нашего рода, как некто от ладана, бежали от домашнего очага, чтобы на каждом сантиметре открывшегося перед ними жизненного пространства