гостям. Но я твердо решила вытащить вас сегодня и заставить вас хоть один раз за этот месяц порядочно поесть. Силой или обманом, но я непременно затащу вас к себе.
— Ну что же, — сказал он.
— Теперь ступайте-ка наверх, — скомандовала она, — примите душ, а я пока устрою себе здесь коктейль. У нас сегодня на обед горячие омары. Тетушка Молли прислала нам целое ведро, и без вашей помощи нам с ними не справиться. После обеда Эдди должен идти к врачу, а вы можете идти или оставаться, как захочется.
Он послушно поднялся наверх. Вымывшись и переодевшись, он спустился в гостиную, где миссис Гамильтон, поджидая его, потягивала свой коктейль. Они сели каждый в свою машину и отправились к ней. Обедали в саду при свечах. Мистер Эстабрук сидел в свежем парусиновом костюме, чистенький и довольный той самой ролью, от которой он так недавно и с такой страстью отрекался. Роль неромантичная, что и говорить, но чем-то импонирующая. После обеда Эдди извинился и отправился к своему психотерапевту, к которому он ходил три вечера в неделю.
— Вы, наверное, это время ни с кем не встречаетесь, — начала Дорис, и не в курсе последних сплетен.
— Да, я никого не видел.
— Я знаю. Я слышу, как вы упражняетесь на рояле. Ну, так вот. Лоис Спиннер судится с Франком. Она его обдерет как липку.
— Из-за чего они судятся?
— Ах, он спутался с этой омерзительной бабой — ах, какая она омерзительная! Их старший сын Ральф — прекрасный мальчик! — видел их вместе в ресторане. Они кормили друг друга с ложечки! Дети все наотрез отказались с ним встречаться.
— Но ведь люди заводили себе любовниц и прежде, — осторожно сказал мистер Эстабрук.
— Адюльтер — смертный грех, — весело ответила она, — и у некоторых народов был наказуем смертью.
— А вы тоже считаете, что необходим развод?
— О, у него и в мыслях не было, конечно, жениться на этой свинье! Он просто думал, что поиграет в свои мерзкие игры, унизит, втопчет в грязь, до смерти ранит всех своих близких, а когда наскучит, вернется в лоно семьи. Развод — не его затея. Он умолял Лоис не разводиться с ним. Говорят, он чуть ли не грозился кончить с собой.
— Но ведь бывали случаи, когда человек делил свою привязанность между женой и любовницей, — возразил мистер Эстабрук.
— Да, но такие случаи добром не кончаются.
Эта истина впервые явилась ему во всей своей беспощадной наготе.
— Адюльтер — явление довольно распространенное, — продолжал он. — Он служит темой большей части наших романов, пьес и кинофильмов. И огромное количество популярных песен посвящено адюльтеру.
— И вместе с тем я думаю, что сами вы навряд ли захотели бы превратить свою жизнь во французский фарс.
Он был поражен ее уверенным тоном. В этом тоне была непреложность мира узаконенных отношений, университетских городков и клубов для избранных. Спаленка миссис Загреб, дотоле самой своей неприхотливостью так его умилявшая, вдруг предстала перед ним в самом неприглядном свете. Он вспомнил, что на окнах у нее висели рваные занавески, а руки, с таким восторгом его ласкавшие, были грубы, с короткими, тупыми пальцами. Беспорядочность ее жизни, которая казалась ему источником ее чистоты, теперь представлялась ему чем-то вроде неизлечимой болезни, а ее разнообразные ласки — отвратительными извращениями. Как непристойно упивалась она его наготой! И сейчас, сидя во всем чистом, вдыхая воздух летнего вечера, он представил себе, как миссис Эстабрук, спокойная, ясная и посвежевшая, ведет своих четырех умных и красивых детей по какой-то воображаемой галерее. Адюльтер — всего лишь сырье, из которого делаются фарсы, материал для уличных песенок, безумий и самоубийств.
— Как мило было с вашей стороны меня пригласить! — сказал он. — А теперь мне, пожалуй, пора домой. Я хочу еще перед тем как лечь, поупражняться на рояле.
— Я буду вас слушать, — сказала Дорис. — Нам все прекрасно слышно через сад.
Только он вошел к себе, как зазвонил телефон.
— Я сейчас одна, — сказала миссис Загреб, — и подумала, что, может быть, вы зайдете на стаканчик виски с содовой.
Через несколько минут он был у нее и еще раз опустился на самое дно океана, в этот головокружительный провал времени, где можно забыть о боли бытия. Прощаясь, он, однако, сказал ей, что не может больше к ней ходить.
— Ну, что ж, — сказала она. И помолчав, прибавила: — Скажите, кто-нибудь когда-нибудь влюблялся в вас по-настоящему?
— Было, — ответил он. — Один раз, года два-три назад. Мне пришлось поехать в Индианаполис, чтобы утрясти там программу обучения и — это входило в условия моей поездки — поселиться там в одной семье. Так вот там была одна очень симпатичная женщина, и всякий раз, что она меня видела, она принималась плакать. Она плакала во время завтрака, за коктейлями и во время обеда. Прямо ужасно. Пришлось переехать в гостиницу, и, разумеется, я никому не мог объяснить причины.
— Ну, что ж, покойной ночи, — сказала миссис Загреб. — Покойной ночи и прощай.
— Покойной ночи, любовь моя, — сказал он, — покойной ночи и прощай.
На другой вечер, только он установил телескоп, позвонила жена. Боже, сколько волнующих новостей! Они приезжают завтра. Дочь намерена объявить о своей помолвке с Франком Эмметом. Они собираются венчаться перед Рождеством. Надо сфотографироваться, дать объявление в газету, заказать вино и все прочее. А сын выходил победителем на яхтовых соревнованиях три дня кряду: и в понедельник, и во вторник, и в среду. «Покойной ночи, мой милый», — сказала жена, и он опустился в кресло с чувством глубокого удовлетворения: все его заветные желания исполнились. Он обожал дочь, и Франк Эммет был ему симпатичен, ему даже нравились родители Франка, а они еще к тому же были богаты. Мысль о том, как его сын стоит у румпеля и изящно подводит свою яхту к катеру, на котором восседает жюри, наполняла его горделивой радостью. А миссис Загреб? Что она знает о яхтах? Она запуталась бы в парусе, ее начало бы тошнить против ветра, и она бухнулась бы в обморок, как только они обогнули бы мыс. Она и понятия не имеет о теннисе. Господи, да ведь она и на лыжах-то бегать не умеет! И, провожаемый косыми взглядами Скемпера, мистер Эстабрук принялся возводить свои баррикады на ночь. Он поставил корзинку для бумаг на кушетку в коридоре, перевернул стулья в столовой, нацепил их сидениями на стол и погасил свет. Проходя через комнаты, в которых все было вверх тормашками, он снова испытал холодок и растерянность человека, взирающего на родные места после долгой разлуки и видящего опустошения, произведенные временем. Поднимаясь к себе наверх, он напевал: «Marito in citta, la moglie ce ne va, о, povero marito!»
МОЙ МИР
А это уже пишется в третьем домике на берегу моря. В поверхность стола, за которым я сижу, въелись кружки от виски и джина. Лампы светят тускло. На стене висит цветная литография, изображающая котенка в шляпке с цветами, в шелковом платье и белых перчатках. Пахнет затхлостью, но мне этот запах нравится — плотский, бодрящий, как береговой ветер или трюмная вода. Прибой могуч, и море под обрывом хлопает своими переборками, как ветер дверьми, и бряцает своими цепями с такой силой, что на моем столе подпрыгивает лампа. Я поселился здесь один, чтобы оправиться после целой цепи событий, начавшихся в субботний вечер, когда я вскапывал сад и моя лопата наткнулась на круглую жестяную коробочку — в таких жестянках обычно бывает мазь для обуви. Я вскрыл ее ножом. Внутри оказалась клеенка, а в клеенку был завернут обрывок линованой бумаги, и на нем — следующие слова: «Я, Нилс Югструм, даю себе слово, что если к тому времени, когда мне исполнится двадцать пять лет, меня не