вороной. Не по мерке власть-то ему. Одно, прости господи, пыхтенье. Ишь поник, заскорбел лукавец, наврал, поди, с три короба людишкам, навлек испытание новое! Сам в суете погряз и его, Гермогена, с головой в свои поганые топи окунул, от бога отвлек…
Палицын тоже предавался своим думам, ибо мысли патриарха ему нечего было угадывать: до прихода царя тот, нимало не таясь, бранил своего богопопустного и так распалялся, что привскакивал на стульце, и крест с панагией на его щуплой груди, сталкиваясь и побрякивая, мотались из стороны в сторону. Не дивно поэтому было Авраамию, что на сей раз вопреки обыкновению патриарх не поспешил на поддержку к Шуйскому, резко промолвив: «Кто начесал кудели – тому и прясти».
Но келарь не позволил себе усомниться: как бы ни корил Гермоген царя, он всегда будет держать его сторону – иного выбора у него нет. Тушинский вор для патриарха поганей сатаны. Пустым брехом посчитал Гермоген и слухи о скрытом замышлении некоторых бояр призвать на Москву Жигимонтова сына Владислава – тут уж не Шуйскому, а всей Руси измена, едва ли на нее отважатся строптивцы.
Были у незадачливого царя супротивники поближе, равные ему по именитости: Федор Иванович Мстиславский и Василий Васильевич Голицын. Но те еще плоше Шуйского. Первый – сущий растяпа, тугодумен, не сноровист и вельми сторожлив: навидался кровушки, что с престола ключом хлестала. Второй – тоже не из отчаянных удальцов: чрезмерно расчетлив, а потому и нетверд и ни в одну рисковую драку без оглядки не влезет – себе дороже. Чай, обжегся уже, изменив некогда Годунову, на Отрепьеве. Не может заменить Шуйского и наследник – некому наследовать: женился лукавец на старости лет, долгое время миновало, а он все бесчаден. Братьев царя, Димитрия да Ивана, вовсе в счет не поставишь: скорбноглавы и плотливы, за версту видно – лишь горазды свою утробу ублажать да свою гордыню тешить. Правда, есть еще Романовы, крутой и непокладистый род, властолюбцы и завистники, не зря пытался известь их под корень Годунов. Федору-то Никитичу, нынешнему Филарету, издавна мерещился престол, да ведь не до мирских ему вожделений: в постриге заказаны пути к царскому венцу. Однако чадо у него подрастает, и ежели выпадет случай, не упустит его Никитич, за вторым самозванцем, яко за первым, ухоронится, а не упустит, ибо умен и увертлив. Но никакого хода нет ныне у Романова, сам-то он у вора не то в пленении, не то в почете. Вон и верные вести есть, будто его силком с митрополичьего места из Ростова на патриаршье в Тушино пересадили, а воровской патриарх все одно что шут гороховый. Нет, не до затей Романову, быть бы живу. Так и раскладывается: опричь Шуйского, не за кого и держаться.
Наипаче и наипаче того Палицын был в полном согласии с Гермогеном. И отнюдь не из льстивого потворства тому, кто, еще будучи казанским митрополитом, приметил и приблизил его, соловецкого изгоя, когда он через некоторое время после ссылки оказался вблизи Казани, в Богородско-Свияжском монастыре. И вовсе не из-за благодарности к духовному владыке, который, став патриархом, напомнил о нем царю и поспособствовал переводу в боголепную Троицу. И уж совсем не из-за приязни к самому Шуйскому, оказавшему великую милость Авраамию за старые его услуги в кознях супротив Годунова.
Ох, неуемны в алчбе человеки! Ни един купец не довольствуется прибытком, ни един мних – молитвой. Обретший благо к благу же новое присовокупляет, не рушить, а укрепить свое тщится. Кто же восхочет худшего! При Шуйском Авраамий наконец-то вышел на свою уготованную стезю, ни при ком ином не мыслит ни чести, ни выгоды.
Без всяких угрызений совести оставив святую обитель в лихую начальную пору ее осадных бедствований, келарь прочно осел в Москве на богатом троицком подворье, поближе к ожидаемым царским милостям: кто ищет, должен ведать, где искать. Для многих плох Шуйский, а ему хорош. И чем гуще тучи над царем, тем чаще снисходит он до Палицына, его сметки да изворотливости, словно до последнего прибежища. И это на руку келарю: он-то не проворонит случая, дабы обратить его себе на пользу. Не попусту молвят: «Где одному потеря – другому находка». Нет, нисколько в эти роковые дни не жалел Авраамий Шуйского, но и не хотел его свержения: из-под кровли не выбегают на дождь сушиться.
Чем дольше длилось молчание, в котором Шуйский не мог не уловить Гермогеновой неприязни и сторожкой выжидательности троицкого келаря, тем большая растерянность овладевала царем. Ему было душно в тяжелых не по весне одеждах, но, перемогая это неудобство, он сидел недвижно и отрешенно, всецело погруженный в свою тоску.
Умолив москвичей потерпеть до Николина дня, Шуйский мог надеяться только на чудо. Ни один торговец житом, ни один скупщик не соглашались сбавить высокие цены, как ни просил их царь, и он знал, что с каждым днем положение в престольной будет ухудшаться. А ведь до Николы рукой подать. Скопин-Шуйский с подсобной иноземной ратью едва ли подойдет от Новгорода к Москве даже через месяц. Шереметевское же войско замешкалось в муромских ли, в касимовских ли пределах, не объявившись еще во Владимире. А что до крымского хана, тот, вестимо, и в мыслях не держит прийти на подмогу, – напротив, грозит новым разбойным набегом. Страшно и помыслить, что может содеяться вскоре. Не повторится ли годуновское злосчастье?
Вот ведь зело умудрен был покойник Борис, да гордыня его сгубила. Воротил нос от бояр. А при венчании-то на царство в Успенском храме рванул ворот рубахи, изрекая прилюдно: «И сию последнюю разделю со всеми!» Пригож, притяжлив был тогда Годунов, сам себе умилялся, в очах слезы блестели. Клялся в запале: «Бог свидетель, никто же убо будет в моем царствии нищ или беден!» Почем зря деньгу раскидывал, всю голь хотел задарить. А свершился великий глад, и Борисова похвальба против него же оборотилась. Сулить сули да оглядывайся. Ох, божье наказанье, куда и метнуться, не ведаешь! Был урок, да не впрок…
– Сызнова, поди, налукавил, государюшко? – не почитая в мирской беседе благолепных словес, наконец впрямую спросил царя язвительный патриарх. – Того берега отплыхом, а другого не хватихомся. Что посулил-то?
Василий Иванович не почел нужным укорить Гермогена за неподобное к нему обращение: груб патриарх, да худа против него не держит.
– Самому тебе вдогад, патриарше, – ответствовал Шуйский, чувствуя неуютство под суровым взглядом церковного владыки. – Вопом вопиет изнемогшая Москва, еле унял до малого срока.
– Горький бо плод аще помажется медом, – наставительно промолвил патриарх, – не отлагает горчины своея в сладость. Хлеб насущный людишкам надобен, а не увещевания.
– Все в руце божией. Негде хлеба взяти.
– Негде? – патриарх перевел горящий взгляд с царя на Авраамия. – Така пора приспела, что и заповедным поступиться не грех.
Келарь потупил очи, будто патриархов намек вовсе его не касался. Зато Шуйского осенило.
– А и впрямь, житницы на троицком подворье не початы. Хлеб-то в них, чаю, весь цел.
– Троица премного горше лихо сносит, – уклончиво заговорил келарь. – И мне ли у моей братии последнее имати? Доносят из обители, что трупием уж по некуда завалена…
Ни царь, ни патриарх не прервали Палицына, пока он рассказывал о бедствиях многострадальной Троицы. Даже сущие мелочи были ему ведомы. Чуть ли не изо дня в день извещал о том келаря его «вскормленник» дьякон Гурий Шишкин, на забывая в своих посланиях наговаривать на старцев, мешающих ему занять сытное место казначея. Авраамий поощрял козни и наветы «вскормленника». Чем больше раздора было в Троице, тем выше становилась цена верности келаря, упреждающего и уличающего перед царем всякую измену и крамолу.
Но, одобряя радение Палицына, царь, однако, не задумывался, почему не единожды не пресеклись связи у келаря между осажденной Троицей и запертой Москвой. Мыслил об ином: усердствуя, надеется угодник потерянное в опале и отданное в казну именьице из закладной кабалы вызволить, хоть и заповедано монахам землю в залог брать. Бог бы с ним, от малой