– посоха? Жонки-то, небось, дома обревелися…
Словно на исповеди, изливали обозники свои горести, тяжелили сердце Кузьме. И от их ли печалей, от удара ли на лесной дороге, когда он с Микулиным и пушкарями схватился с казаками Лисовского, разламывало грудь. И снова накатывал жар. В замутившейся голове путались мысли. Сам оставшийся без поручительств и денег Кузьма не мог взять в толк, как облегчить участь мужиков и поскорее освободить их от принудной посохи.
Всю ночь напролет не стихали разговоры в землянке.
2
Наутро, превозмогая немочь, Кузьма направился к торговым рядам в надежде встретить там знакомцев: свой своему завсегда пособит. Велик свет, а дорожки у торговых людей часто сплетаются. Однако Кузьме не повезло. Торговли в тот день не было, и ряды пустовали. От запертых лавок Кузьма повернул на улицу.
Без передыху только реки текут. А у человека есть предел всему и среди прочего – терпению. Человек не придорожный каменный крест, чтобы являть собой неизменную стойкость. Валящая с ног слабость понудила Кузьму сойти на обочину и прислониться к тыну.
Мимо Кузьмы к слободскому цареву двору, былому прибежищу Грозного, где теперь разместился Скопин, конно и пеше двигался разный оружный люд, скакали верховые нарочные. От резкого перестука копыт, тележного скрипа, тяжелой поступи гудом гудела вымощенная дубовыми плахами старая дорога, уже изрядно разбитая и щелястая. Летела во все стороны грязь, смешанная с мокрым снегом. Но воинство не оживляло улицу, как оживляет ее пестрая мельтешня жителей в мирные дни: суровый поток был отрешен от всего вокруг в своей замкнутой озабоченности.
Душевная смута, что в последние дни особенно тяготила Кузьму, еще сильнее стала одолевать его. «Устал от войны люд, – думал он, – а конца не видит, из круга в круг попадаем». И не находил Кузьма никакого выхода. Вялым было его тело, вялыми мысли. Стоял, как сирота на чужом подворье, никому не нужный. Тут, у тына, и застал его верный Подеев, потянул за рукав.
– Пойдем-ка, Минич. Эва лица на тебе нет. В тепло надобе…
Блуждая с Кузьмой меж дворов, Подеев торкнулся в одни ворота, в другие, в третьи, но везде ему отвечали отказом. Все пригодное жилье уже было занято ратниками. Тогда Подеев стал выбирать избы победнее, полагаясь на милосердие. И там не нашлось места. Старик взмок от усердия и уже на ходу то и дело обтирал шапкой лицо, ему до слез было жаль Кузьму, который еле двигал ногами. В конце концов приметив на отшибе в заулке ничем не огражденную избенку-завалюху, Подеев в отчаянье кинулся к ней, торопливо постучал.
Косматый, с пышной сивой бородой и багровым, будто обожженным лицом старец, похожий на ведуна, появился в дверях, глянул пронзительно.
– Не приютишь ли, мил человек, за ради бога? Нам бы отдышаться.
Старец мотнул скособоченной головой – у него, видно, была свернута шея, – и мыкнул, отступив внутрь.
– Да ты нем, гляжу!..
Не мог знать Подеев, что привел Кузьму к человеку, которого чурались в слободе, как великого грешника, в опричные времена служившего подручным у царевых палачей. Да если бы и знал, все равно не стал бы привередничать: кто приветчив, не может держать зла. Давно от Уланки, как звали хозяина избенки, должна бы отстать худая слава, поскольку с опричных пор миновали лета всякие – и горше, и бедственнее прежних, в кои он жил тихо и беспорочно, но позорное клеймо так и осталось на нем. Не трогали его только из-за увечья и убожества. В безотрадной нелюдимости Уланка кормился тем, что помалу шорничал, чиня упряжь приезжим крестьянам на постоялых дворах, а для услады ловко плел ременные пастушьи бичи, которые были нарасхват в деревнях, ибо считались заговоренными.
Свернутые в кольца эти бичи, развешанные по стене вместе с пучками трав, и были главным убранством избенки. Подвоспрявший Кузьма, как ступил за порог, так сразу и потянулся к Уланкиному рукоделию. Это пришлось по душе старцу. Он поощрительно закивал: сымай, сымай, мол, с копылка-то, ощупай.
– Знатный витень, – похвалил Кузьма, сняв один из бичей и разглядывая резное короткое кнутовище. Это отвлекало его от своей немочи, которой он стыдился. Но руки предательски дрожали, и Кузьма поспешил вернуть бич на место. Смекнув, о чем хотел спросить старец, ответил:
– Нет, не пас я – прасольничал. Наука похитрее будет.
Лукаво прищурился старец, затряс лохмами, не соглашаясь: где во всякой науке свои хитрости и нельзя ставить выше одну над другой.
А Подеев уже расстилал на лавке овчину. Подождав, когда он управится, старец легонько подтолкнул Кузьму к лавке, понудил сесть. И все сразу закружилось перед глазами Кузьмы, и будто мягкими широкими пеленами обволокло тело, стянуло. Впадая в забытье и неудержимо клонясь к изголовью, он еще смог пролепетать заплетающимся языком:
– Свечку бы Николе Угоднику…
– И Савву, и Власия, и Параскеву Пятницу, и Пантелеймона- целителя – всех ублажим, будь покоен, – смутно и как бы издали донеслись до Кузьмы слова заботливого Подсева. И он забылся.
Когда наконец Кузьма пришел в себя, он увидел в дверях старца, осыпанного снегом, словно елка в лесу, с охапкой поленьев в руках. Отряхиваясь, старец ободряюще кивнул невольному постояльцу.
– На воле-то что? – спросил Кузьма, запамятовав, что старец нем.
Тот показал на отряхнутый снег: метет, мол.
Постепенно они привыкли изъясняться знаками, испытывая приязнь друг к другу. Сдержанный Кузьма, доверившись старцу, часто делился с ним и своими мыслями, рассказывал о себе все как на духу.
Однажды, пробудившись среди ночи, Кузьма увидел хозяина, со свечой стоящего на коленях перед иконой. Старец истово молился и плакал. Заметив взгляд Кузьмы, он неожиданно резво поднялся с колен и с небывалым ожесточением стал тыкать кривым пальцем в оконце, за которым, сокрытая тьмой, где-то рядом была царева усадьба. Багровое лицо старца страшно почернело, веревками вспухли жилы на его уродливой шее. К изумлению Кузьмы старец вдруг заговорил:
– Бона, вона проклятье мое! Тулова-то человечьи безглавые оттоль я сволакивал в пруды, топил, раков ими потчуя. К царскому столу раки подавалися. А Иван-то Васильевич, смеяся, наказывал, чтоб раков человечьим мясом ежедень кормити, оттого слаще они ему! От его бесовства грехи его и на меня пали, и на многих! И вина непростима!.. Непростима!.. Ох окаянно его опрично гнездо, нечисто место! Смердит, смердит еще оно!..
– Что же немотствовал ране, не открывался? – воскликнул Кузьма, более пораженный голосом старца, чем самим его признанием. Здравый и вдумчивый ум Кузьмы не принимал поступков, противных естеству.
– Обет мой таков, – сурово сказал старец. – Таю то, от чего вред и пагуба. Безгласием казню себя и безгласием же пресекаю зло. А тебе скажу, скажу все по совести, чтоб упованья твои на власть предержащих незряшны были.
И словно опасаясь чьего-то сглазу, старец устремил вновь взгляд на оконце и задул свечу.