холопов. Наглухо закрывали ворота запасливые монастыри. Торговцы припрятывали муку и зерно, поднимая на жито и без того непомерную цену. Тороватый нижегородский таможенный голова Иван Семенов тайком справлял вниз по Волге государев хлеб. Отовсюду гнали гибнущего от голода мужика в шею, чтобы опосля хватиться и, уже вольноотпущенного, вернуть восвояси и закабалить крепче. Но пока всяк был сам за себя, и редкие из имущих, как сострадательная вдова помещица Ульяна Осорьи-на, протягивали руку обездоленной бедноте.
Последним делился и отец Кузьмы. Торговать стало нечем, голод опутал гибельными тенетами оскудевший отцовский дом. От истощения умерла мать.
У свежей материнской могилы, зарыдав от отчаянья и горя, Кузьма в сердцах стал винить отца: «Ты своим доброхотством сгубил мать. Чужих выручал, своего не жалел. Не прощу, вечно не прощу тебе!» Придя с похорон, целую неделю, обхватив руками седую голову, окаменело сидел на лавке отец, а потом подался в Печеры, постригся в монахи. Вот тогда и зарекся Кузьма: не делай добра – не наживешь зла.
Все силы он приложил к тому, чтобы обрести надежный достаток. С малыми сбереженьями, какие у него были, за сотни верст отправился прасольничать: скупал и перекупал скот в ногайских степях, гнал его в Нижний, с большой выгодой продавал, благо после голодных лет и падежа скота нужда в нем была великая. Снова уходил Кузьма в дикие степи и снова возвращался, научившись купеческой оборотистости и расчету. Но не только этому.
Дальние странствия в те поры были рискованными: и разбой, и татьба, и насилия, и казни – со всем приходилось встречаться на дорогах. Беглые холопы, бунтующие крестьяне, жирующие казаки, озверевшие от кровавых расправ стрельцы и просто вольные, промышляющие грабежом ватаги понуждали в пути держаться всегда настороже, уметь изворачиваться, а то и обороняться. Волей-неволей Кузьма овладел навыками сабельного боя, не хуже любого татарина стал объезжать норовистых лошадей, стрелять из лука, кидать аркан. Как ловкого наездника, один из ногайских мурз зазывал его к себе в орду.
Закаленный зноем и стужей, лишениями и опасностями, с почерневшим и затвердевшим от хлестких степных ветров и жестокого солнца лицом, Кузьма появлялся на торгу с такой статью и достоинством, что посадские мужики, дивясь, ломали перед ним шапки. Удачливой была торговля, дом – полная чаша, но смутная тоска с некоторых- пор стала одолевать Кузьму.
Мнилось ранее: до смертного часа ему хватит этих беспрестанных хлопот о своем промысле и своем доме, и чем больше он наживет, тем спокойнее будет на душе. А вот душа-то оказалась как взаперти – смурная, одинокая, подавленная. Чего ей надобно, чего она взыскует и никак не обрящет?
Сменялись цари, грызлись бояре, лютовали воеводы, вскипал и утихомиривался черный люд, лаялись у кабаков ярыжки, пьяный посадский калачник гонял по грязи замученную жену, вопили о близком конце света юродивые – все было свычным, как заведено издревле.
И Кузьма знай себе присовокуплял алтын к алтыну, полушку к полушке. Только в этом находили прок и его именитые и неименитые соседи по лавкам: копили и считали, сызнова копили и сызнова считали. Но до коих же пор? Неужто он пожизненно прикован к лавке ради единой отрады – богатеть, ничего другого не видя и не признавая? А кругом – бесчестье, поругание, злоба. Не было мира на родной земле, и пошла она на расхват кому угодно.
Тесно становилось Кузьме в торговых рядах. Почему-то все чаще виделся отец, в безутешном смятении обхвативший голову руками. И, захотев избавиться от смутной туги, Кузьма вызвался помочь алябьевскому войску. Приставленный, как человек бывалый, к обозу с кормами и зелейным припасом, пустился с нижегородской ратью на Балахну.
Там и вышло так, что, заслоняя Фотинку, он заодно не дал в обиду и потесненных балахонских мужиков. И вот на Слуде, оказавшись возле своих посадских, в большинстве молодчих тягловых людей, Кузьма увидел, с каким пылом они гнали тушинцев от города, в котором им самим, поди, и отстаивать было нечего, опричь худых дворишек да завалящего тряпья. Не о корысти помышляли – о чести. И въедались в душу укорные слова балахонского старичонки: будто оттолкнул он ими Кузьму на обочину, залетным посчитал, отделившимся, а иначе – чужаком, усомнился в его совести. Горька правда, а куда от нее денешься? Кузьма из-за прихоти тоску свою развеивал, люди же с собой не лукавили.
«Надобно проведать, – вдруг подумал Минин об отце. – На днях и проведаю». Мучившая его душевная смута словно бы отступила.
Кузьма, облегченно вздохнув, положил ложку на стол.
– А кашу? – обеспокоенно спросила от печи Татьяна.
– Погодя.
Татьяна не прекословила, свыклась с норовом Кузьмы: уж как затуманится – не мешай, не встревай с разговорами, все одно молчать будет. Кузьма подошел к ней, ласково прижал к себе. Перед глазами, как утренняя росинка, блеснул бирюзовый камешек сережки. «Слава богу, переломила горе, душа страдальческая, серьги вздела».
– А Нефедка-то спит? – спросил он и шагнул к печи, встал на приступку. На лохматой овчине, постланной на горячие кирпичи, сладко посапывал разомлевший одиннадцатилетний сын.
– Припозднился он, книгу чел, – сказала Татьяна.
– Дается ему грамота али нет?
– Бойко чтет. Спасибо Савве-протопопу, наловчил нашего чадушку.
– Ну и тоже! Хлипкий вот больно.
– Откуда ж тучности взяться? В голодные годы вскармливала.
– Авось не во вред окажутся ему годы те, – раздумчиво сказал Кузьма и вновь вспомнил об отце: «Навещу, иначе покоя не будет…»
Но не пришлось Кузьме на сей раз повидать отца. Уже на другой день на пороге появился пристав Яшка Баженов. Сбив об колено снег с шапки, торопливо сообщил:
– Алябьев на воров опять рать сряжает. Берет токмо стрелецкие и дворянские сотни да шереметевских удальцов. Посадских немного: в ратном деле бестолковы, одна с ними морока. А тебя приметил: пригодный, мол, человек, надежный. Просил пожаловать, не мешкай.
Глава вторая
Год 1608-1609. Зима
(Владимир. Троицкий монастырь. Тушино)
1
В древнем Владимире отзвонили к заутрене. Промаявшись ночь в бессоннице, Михаил Вельяминов стоял на коленях перед божницей и усердно крестился, будто замаливал не только прошлые, но и будущие грехи. Бородавчатые дряблые щеки его подрагивали, серая реденькая кудель бороды растрепана, в безресничных глазках – неодолимая тоска.
Поставленный тушинцами во Владимир воеводой, он трусил. Ночью ему чудились шорохи за дверьми, тяжелый топот, лязг бердышей, чей-то горячечный смутный шепот. Всю