Я спешил на лекцию.
— Что тебе приготовить на ужин, сынок? — спросила мама. — Хочешь гречневую кашу? Или блинчики с творогом?
Такой простой разговор, такие простые слова…
Я любил случайные встречи. Идёшь — и вдруг родное лицо: папа на Невском, мама у Пяти углов, дядька в булочной…
Город родных лиц. Остановиться, перекинуться двумя словами.
— Ты выпил молоко? Осторожно переходи улицу… Закрой шею, сегодня холодно…
Случайные встречи… Их было много. Пел апрель, звенела капель, и капали сосульки… Их всё меньше и меньше, этих встреч. Все меньше людей, которые тебя любят, и все больше тех, кто торопится и не поёт.
И я вздыхаю. Это — еврейский вздох: когда печаль передается по наследству — вздох становится искусством…
Я спустился к Стене. Утром она казалась не столь трагической.
Народу было много. Хасиды в чёрных шляпах, лапсердаках и ботинках. Они молились, отчаянно раскачиваясь.
Чего я хотел? Чего ждал?
«Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов», — пронеслось в голове моей.
Я задрал голову — вся стена была утыкана записками. Я смотрел на них и думал о деде. Тысячи бумажек трепетали на жарком ветру.
Я знал, что послание деда должно быть где-то наверху, под пробившейся травкой.
Я заметил один из кустиков. Что-то говорило мне, что записка деда должна быть именно под ним. Я попросил японца, крутившегося рядом, подсобить мне и взобрался к нему на плечи.
Японец был неустойчив. Меня качало. Даже на такой высоте меж камнями торчала уйма записок. Что-то толкнуло мою руку к одной из них.
Я вытащил ее и начал тут же разворачивать.
Японец подо мной захныкал — он устал.
Я спрыгнул и долго фотографировал его на фоне Стены.
Когда он ушёл, я развернул записку. Она была овеяна временем.
Текст был написан на идиш.
Я стал лихорадочно искать, кто бы мог мне её перевести.
Все вокруг молились, только один нищий старик шел прямо на меня.
— Гелт, гелт, — повторял он.
Я протянул ему записку:
— Переведите.
— Двадцать шекелей, — произнес он.
— Хорошо, хорошо.
Он поднес ее к слезящимся глазам.
— Тут всё стерто, — сказал он, — ничего не разобрать.
— Попытайтесь хоть что-нибудь, — проговорил я, — хоть слово.
Нищий вновь принялся изучать записку.
Сердце моё остановилось. Я чувствовал, что сейчас что-то произойдет.
— «Адонай», — прочел старик, — это всё, что я могу разобрать.
Я сунул ему сто шекелей.
С запиской я отправился к крупнейшему специалисту по письменам. Недавно он заново расшифровал Кумранские свитки — и абсолютно иначе. Это была бомба в научном мире. Полжизни он провел в пещерах на Мёртвом море и жил жизнью евреев.
Сейчас он обитал над иерусалимским рынком, окно его кабинета выходило на лоток с помидорами.
— Шекель, шекель, — доносилось в окно, — кило — шекель!
На рабочем столе специалиста красовалось огромное блюдо с помидорами.
Специалист взял лупу и внимательно посмотрел сквозь нее на меня.
— Вы согласны с теорией, по которой верблюд спас арабов так же, как Тора спасла евреев? — жёстко спросил он.
Я почувствовал, что если соглашусь с этой неведомой мне теорией — о прочтении записки не может быть и речи.
— Нет, — твердо сказал я, — вредная теория!
— Мне приятно, что мы придерживаемся одной концепции, — произнес специалист. — Приравнять верблюда к Торе по меньшей мере гнусно!.. Что у вас?
Я протянул послание.
— Что это, — специалист заволновался, — недостающие страницы Кумрана?
Я понял, что надо оставаться в концепции.
— Очень возможно, — предположил я, — но доказать это способны только вы.
Он жадно схватил листок.
— Как он к вам попал?
— Пока не могу сказать, — серьезно заявил я… Но раскрою вам тайну, когда вы расшифруете.
— Шекель, шекель, — влетало в окно, — два кило — шекель!
— Идите, — сказал специалист, — мне надо сосредоточиться. Раньше чем через неделю не приходите.
Я вышел, полон надежд.
Специалист по письменам схватил лупу и поднес к посланию.
Навстречу мне бежал каббалист Селедкер. Живот его вылезал из рубахи, рубаха — из штанов, в руках он держал костыли.
— Зачем костыли, Селедкер? — спросил я.
— А если я сломаю ногу? Бегай потом, доставай. Нет, костыли всегда должны быть рядом!
— Куда вы так спешите?
— Мне обещали работу в библейском зоопарке, — сказал Селедкер, — кормить зверей. Я уже семь месяцев без работы. Во всех воплощениях у меня была работа: лепил горшки, мял шкуры — а сейчас — хоть кричи. Проклятое воплощение! Вы думаете, меня возьмут? За тысячу шекелей в месяц. Надо знать четыре языка. Я знаю пять, но мёртвых. В России я был специалистом по мёртвым языкам: санскрит, хеттский, аккадский… Скажите, зачем тигру четыре языка?
Одной рукой он опирался на костыли, другой вытирал платком горячий лоб.
— Селедкер, можно предложить вам чашку кофе?
— В следующем воплощении эмигрировать не буду, — размышлял каббалист, — трудно начинать жизнь заново. Особенно с моей специальностью.
Мы пошли на улице Бен-Йегуда. Она шумела туристами, солдатами, детьми. Всюду играли маленькие оркестры.
Полный брюнет исполнял арию Джильды из «Риголетто». В вязаной шапочке, лежавшей у его ног, валялось несколько шекелей.
— Бывший главный экономист министерства энергетики УССР, — объяснил Селедкер. — Запел в Израиле. Тоже без работы. Второй год поет Верди. Только женские партии. Считает Верди евреем из Набукко. Помните хор рабов?
Главный экономист перешел к «Аиде».
Мы сели в кафе «Атара».
— Удивительная страна, — продолжал Селедкер, — тут все начинают петь. Вот слышите женщину — выводит «Тёмную ночь» — бывший прокурор Омской области; вон, на углу, капитан второго ранга — в