Тут уж Пашка молчал. Кто бедный, кто богатый… Для бабушки — мир всё ещё переворачивался, и становился с ног на голову. Хорошо, что Бог наградил бабушку хорошим вестибулярным аппаратом.
Ну, а для Пашки — мир, вроде бы, стоял правильно. Ему было пятнадцать лет, и он уже родился — почти что здесь, в этом мире.
То есть мир, вроде бы, стоял правильно, но всё время что-то выпадало из карманов… Если можно так выразиться.
Почему?
Глава 2
Библию бабушка начала читать после операции. Когда к Антонине переехала. Решилась, наконец.
А то — и правда! Всю жизнь преподавать соцреализм, каким бы он ни был, а потом за Библию браться… Веские основания нужны для этого.
— Паш, дай мне твою Библию почитать, — однажды попросила бабушка Пашку. — Очень мне этого хочется. Видно, пора пришла.
— Ты что, ба? Ты же у нас всегда была атеисткой! Это я у вас в семье — урод.
— Ты не урод, Паша, и прекрати так говорить. Между прочим, свобода совести — важнейшее завоевание человечества. Но ты ведь — не фанатик…
— Да, я — не фанат. Ладно, ба, ты прочитай, а потом мы поговорим. Ты начинай с Нового Завета. С первого пришествия Христа.
— Нет уж, ты мне позволь начать с начала. Мои годы позволяют мне начать так, как я это всегда делала, то есть с начала. Как тут написано: «В начале сотворил Бог небо и Землю…» Вот, с этого я и начну. А вообще…
— Что, ба?
— Знаешь, тогда… перед самой операцией… я видела…
Расскажи! Почему ты раньше не рассказывала?
— Да я… Ну ладно. Расскажу. Когда уже я себя не помнила… Вдруг вижу — свет такой… нездешний. Потом вижу мать свою, Пелагею. Ты помнишь прабабушку-то? А, нет, ты же родился, когда её уже не было. Это Андрей должен её помнить… Может быть…
Баба Шура помолчала.
— Да… Вижу я мать свою, вижу её молодой, красивой. Протягивает она мне руки… А рядом с нею вижу человека в рясе… священника. И я догадываюсь, что это мой отец.
— Отец? Священник? Ты же говорила, что твой отец в гражданскую войну погиб, когда ты только родилась!
— Да… в гражданскую. Священником он был. Всю жизнь молчала мать моя об этом, а потом и я молчала. Чтобы вам не навредить. Да и трусили мы, Паша. Не к нашей чести… В двадцать четвёртом году, или в двадцать пятом… в чека его взяли, да там и расстреляли, вскорости. А мать моя, Пелагея, с тремя детьми, убежала и спряталась. Её тоже искали. Хотели в лагерь отправить. И поэтому верующие, из прихода их, спрятали её там, где её — уж точно не стали бы искать.
— Где?
— У еврея, в подвале. У аптекаря. С тех пор бабка моя всегда евреям помогала. В войну помогала. Я тебе потом, как-нибудь, про это расскажу. Это я уже сама помню, как мы из Крыма выбирались. Мне как раз было столько же лет, сколько тебе. Из-за меня мать и решилась бежать. Я была рослая, да симпатичная. И на меня один полицай — сразу глаз положил.
— Ба, ну ты даёшь. Я просто опомниться не могу.
— Ничего, опомнишься. Кстати, это я настояла, чтобы тебя Павлом назвали. В честь прадеда. Ну вот. Значит, вижу я их. И отца вижу, и мать. Тянут они ко мне руки, и как бы говорят: «Шурочка, Шурочка! Что же ты? Ты ведь не к нам идёшь, не к нам… Ты ведь уходишь от нас, Шурочка, детка…»
— А ты?
— Ну, а я кричу им: «Как же мне добраться до вас?» И они начинают таять, уходить… И я слышу, как бы издали: «Молись, дочка… молись, дочка…»
— И что?
— Не торопи меня, Паша. Бабушка Шура опять помолчала немного.
— И я начала молиться… там, в забытьи своём, я начала вспоминать молитву… «Отче наш»… и почти всю вспомнила. Может, были ошибки, не знаю. Здесь есть она, молитва эта?
И бабушка Шура показала на Библию.
— Есть. Я же тебе говорил — с Нового Завета надо начинать!
— Успею. Я теперь быстро не умру. Дойду и до Нового Завета.
Теперь уже молчали они оба — и бабушка, и Пашка.
— Да, ба. Твои родители позвали тебя. Это всё правда, ба, это ведь — всё правда! Есть там жизнь — там, после смерти. Ты теперь уже не сможешь атеисткой быть! И материалисткой быть не сможешь.
— Не кажи «гоп». А вообще — ты, наверно, прав. Уже не смогу я быть тем, кем была. Да и ты теперь будешь знать… о своих корнях. Будешь знать, с какого дерева ты ветка.
— А вы смеётесь, что я в церковь… сходил пару раз… Я как прочёл Библию, потом ещё книг несколько… Я их тебе потом принесу, я их в библиотеке брал… А Андрей меня увидел, как назло. Как я в церковь входил. Потом смеялся целую неделю. «Монашек, монашек… смотри, лоб не расшиби, когда молиться будешь!» И Васька туда же. «Иди, — говорит, — лучше к нам, в рэгби играть! Мозги, — говорит, — сразу на место встанут…» До сих пор подначивают.
— Ну, во-первых, — сказала бабушка Шура, — во-первых — не ной и не жалуйся. Во-вторых — сказавши «а», не бойся сказать и «б». Если веруешь — иди, а не веруешь — сиди. А в третьих — кто это «вы»? Я — не смеюсь над тобой, а уважаю твои убеждения. И даже — поиски убеждений.
— Ба…
— Потому, что я уважаю свои убеждения, и поиски своих убеждений. Понял?
— Ба, ты дух!
Глава 3
Вот уж кого колбасило, плющило и размазывало, так это среднего сына Антонины.
Тут и не пахло «поисками убеждений». У Васьки — совсем другие были проблемы.
Ваську кочевряжило — больше всех.
Баба Шура про него так говорила: «Вася наш горит в своём собственном пламени».
Ну, а по-теперешнему — это значит, что колбасило. И кочевряжило.
Точно так оно и было, и быть иначе не могло, так как родился Васька богатырём. Он родился на восьмом месяце материнской беременности, однако весил при рождении, как нормальный, доношенный ребёнок. И, будучи младенцем — почти не плакал. Лежал и улыбался сам себе.
В шесть месяцев сломал кроватку, в год — табуретку, в три — журнальный столик в комнате.
И вообще, не стоило бы перечислять всего, что сломал или порвал Васька за свои девятнадцать лет. А то грустно станет.
Мы-то хоть и понимаем, что не стоит привязываться к материальным благам, и ко всяким там вещичкам и штуковинкам, однако жалко бывает, когда их кто-нибудь сломает. Даже если и без умысла сломает. Так, плечом задевши.
Особенно опасно было находиться рядом с Васькой, когда он бывал чем-то расстроен. Это бывало редко, но бывало. Тогда вокруг Васьки вообще всё трещало и ломалось. Тарелки летали, как птицы. У диванов подламывались ножки. Лампочки перегорали. И т. д., и т. п.