— А что еще остается: только смеяться, — отвечал я, подходя к нарам.
Здороваясь с людьми, я увидел, что кое-кого знаю. Тут было девять человек, я был добавлен десятым. Как потом оказалось, на нижних нарах восемь человек могли лежать лишь на боку, ночью нам приходилось переворачиваться одновременно. Накрывались мы каким-то дырявым, рваным тряпьем, именуемым одеялами. Сырой холод камеры пронизывал до костей. Печка выходила на две камеры и была огорожена решеткой (чтобы мы не могли разобрать кирпичи и бежать через дымоход), поэтому нельзя было и погреться около нее. Как я потом узнал, на день нам давали для каждой печки два полена, а полено — это четвертая часть расколотого бревна. Печка была еле теплая и камеру, конечно, не нагревала. Лишь наши тела грели воздух в этом железобетонном кубе. Через заросшее льдом маленькое зарешеченное оконце свет почти не попадал в камеру. Над дверью было узкое отверстие, и в него вставлена электролампочка не более 25 ватт: свет от нее желтым лучом еле проникал в камеру.
В камере были: Эдик Бурокас — молодой литовский националист, которого я знал и раньше как серьезного человека и хорошего товарища; молодой верующий — Василий, ставший христианином в лагерях, — на свободе он с беспризорного детства воровал. Его я тоже знал: помнил, что он парень тихий, спокойный. Сидел тут старик из «истинно-православных»; они отличались нетерпимостью. Инакомыслящим в спорах кричали: «У тебя, сатана, хвост в три метра!» Наш Захар не отличался в этом от своих единоверцев и относился к нам, как к чему-то постороннему. Еще один обитатель камеры — зубной техник Баранов, человек лет сорока, был грузен, туповат и зол на весь мир: у него был туберкулез в открытой форме, и он целый день харкал кровью. Был еще с нами Павел Кулик, украинец лет 25, сидевший как участник национального движения за самостоятельность своей страны. С ним были его товарищи: Владимир и Сергей. Их я раньше не встречал, но они производили приятное впечатление. Павлик был очень остроумен, его своеобразный мягкий украинский юмор скрасил нам много тяжелых часов этого каземата; а товарищи его были хоть и молоды, но полны спокойствия и серьезности, делающей их хорошими компаньонами для совместного долгого сидения в камере. Ведь где-то у О' Генри неплохо сказано: «Если хотите, чтобы произошло убийство, заприте двух людей в одну комнату и не давайте им оттуда выходить и расставаться в течение двух месяцев». Для нас же два месяца были едва заметным отрезком времени. Мне пришлось уже сидеть в камерах тюремных политизоляторов Семипалатинска и Усть-Каменогорска, и я знал, что О’Генри прав. Но нам надо было избежать не только убийства, но и ссор. Трудно передать, как это сложно, когда ты постоянно голоден, круглосуточно мерзнешь, почти лишен возможности общения с родными: можно было отправлять лишь одно письмо в месяц, но надежды, что и оно дойдет, почти не было, так как «Гитлер» лично цензуровал письма, и мог их просто выбросить, если его в них что-нибудь не устраивало.
Были еще в камере два бывших вора, которых ничто, кроме карт и курева, не интересовало: матерщина постоянно висела в воздухе при их картежных спорах. Табака, махорки у них, конечно, не было, и в промежутке между игрой они стояли у двери и нудно клянчили: «Начальничек, старшинка, дай покурить!». В ответ слышался мат дежурного, но изредка он кидал им недокуренную махорочную самокрутку, и поэтому они канючили у двери часами. Их поведение вызывало у всех отвращение.
Вот и попробуйте, когда двое матерятся целый день, один харкает кровью, другой то и дело усаживается на «парашу», — попробуйте тут не заворчать! Но если вы сделаете кому-либо замечание, то это или скандал, или затаенная обида, которая выльется через час в оскорбление, ведущее к скандалу. Так было во всех камерах, где ссоры и драки стали повседневным явлением.
А «Гитлеру» только это и нужно было: он рассаживал вместе самых неподходящих людей и в каждую камеру определял туберкулезника. Он добивался вражды в камерах, чтобы заключенные не могли объединиться против него. Ходили слухи, что и «Гитлер», и его начальник режима Буряк были на Тайшетской трассе долгое время в особой команде исполнителей смертных приговоров, но за какой-то проступок их разжаловали, и начальство, стремясь «сохранить кадры», определило их в эту спецтюрьму № 410. Жестокость и садизм их, казалось, не имели предела: за малейшую провинность они держали арестантов в карцерах, доводя их до такого голода, что несчастные не раз, прокусив себе вену, пили собственную кровь. В этих карцерах «Гитлер» и его достойный помощник любили избивать беззащитных людей коротким поленом-дубинкой.
Представьте себе, что в камеру, стены которой обросли инеем, к полуголому истощенному человеку входит коротконогий Буряк — длиннорукий упитанный силач в черном дубленом полушубке и валенках, с дубинкой в руке и молча начинает избивать его; вопли истязуемого несутся по всему тюремному корпусу; заключенные начинают бить в двери, материться, орать. Тогда этот представитель советской власти входит в общий коридор, подходит к «глазку», заглядывает в него и спокойно объявляет: «Тебе, Плюта, пять суток. И тебе, Сергеев, тоже пять — я вас научу не бить в двери». И все знают, что тот, кому объявлено наказание, так или иначе будет «выдернут» из камеры, от товарищей, под любым обманным предлогом, и брошен в мерзлый карцер без телогрейки на железобетонный пол. «Гитлер» и Буряк доводили людей до потери человеческого облика, до сумасшествия: каждый месяц два-три человека сходили с ума; часты были случаи попыток самоубийства, но в общей камере это было трудно сделать: товарищи вынимали из петли. Чтобы уехать со «спеца», люди шли на все, даже на получение дополнительного срока. Иногда можно было слышать: «Я решил, еду во Владимир, в тюрьму, там хоть не подохну!» — и при возвращении с прогулки человек кидался на «Гитлера» или Буряка, сбивал его с ног и бил; надзиратели оттаскивали смельчака, избивали его, а начальство, поднявшись с земли, спокойно говорило с «окающим» костромским акцентом: «Поедешь на три года в тюрьму»... Выезд во Владимир казался нам всем мечтой, но получать дополнительный срок не все хотели.
Над нами, мужчинами, издевались много, но все же вполовину меньше, чем над женщинами.
Тут же, в нашем дворе, за отдельным забором стоял тюремный корпус для женщин. С женщинами- политзаключенными справиться было легко; с воровками — «воровайками», как их называют в лагерях, — администрация считается, боится их: они могут откусить нос надзирателю, шутя, выцарапать глаза, не говоря уже о том, что почти ежедневно обливают своих надсмотрщиков мочой.
Но тут сидели наши молодые, неопытные девушки, попавшие за листовки или за участие в полудетских антисоветских организациях; сидели тут монашки и верующие сектантки: они не умели постоять за себя. И тут «Гитлер» с Буряком делали, что хотели... Насилие, измывательство любого рода было уделом этих несчастных. Было и садистское надругательство: монашек, например, гнали в баню в воскресенье, когда они не могут мыться в бане. Они отказывались, и тогда регочущие мерзавцы рвали с них одежду и тащили голых через двор в баню. Вопли истязуемых рвали нам сердца... Но стены были прочны, до негодяев нельзя было добраться.
И сегодня, когда вы читаете эти строки, там творится то же самое: стоит в Вихоревке спец. № 410, «Гитлер» по-прежнему его начальник, Буряк — начальник режима.
От ребят я узнал, что Семен раньше сидел тут же, но уже уехал. Расспрашивая, я выяснил, откуда КГБ узнал о документах в моем чемодане.
Оказывается, в камере у Семена сидел человек, струсивший во время одного нашего подкопа. Я тогда обругал его, так как вел он себя заносчиво и грубо. Этот парень начал в камере клеветать на меня. Семен избил его за это. И в порыве гнева сказал: «Шифрин на бомбе сидит, в стенке чемодана кучу поддельных документов для всех нас возит, а ты, падаль, о нем болтаешь!» Через недельку после этого и произошел тот осенний шмон... Теперь мне все было ясно.
Серьезно поговорив с ребятами в камере, мы решили спасаться, как можем, и поставили перед курящими ультиматум: или бросай курить, или уходи в другую камеру, к курящим. Кроме того, ввели запрет на разговоры в периоды между едой: это время было выделено для занятий. И начали цикл лекций: по истории и религии. На меня была возложена обязанность пересказывать по возможности близко к тексту содержание Библии, которую я уже неплохо знал. Темы других лекций поделили между собой Эдик и украинские ребята.
Такой «строгий режим» был «не по климату» двум ворам и Баранову: они через неделю стали требовать перевода в другую камеру.