майского дня меркнет.

Произведя несколько опустошительных налетов и сытно подкормившись пчелами, щурки улетают.

— Эка вредная творения, — путая на орловский лад окончания слов, собирая в траве выброшенные из стволов пустые гильзы, сердито бормочет отец. — И птица красивая, и стрелять ее жалко, да вот пчелушку губит…

Однажды выстрел его по щуркам был столь удачным, что угодил прямо в гущу стаи. Ярко оперенные птицы посыпались наземь, как перезрелые плоды с дерева.

Я стал разглядывать мертвых пчелиных разбойников.

Щурок — птица довольно крупная и очень нарядная: спинка — бархатисто-темная, грудка — янтарно-желтая, брюшко — зеленовато-голубое. Щурок, лежавший у меня на ладонях, был еще теплый, глаза скрывались за желтоватыми веками, лапки поджаты и скрючены, головка безжизненно свешивалась с руки. В длинном и остром, как чуть согнутое шило, клюве зажата пчела — щурок не успел проглотить ее.

Переворачивая крылатого хищника, я испытывал странное чувство и не мог понять, кого я больше жалел — щурка или пчелу. И так не раз бывало потом в жизни, когда требовалось решить: всегда ли заслуживает жалости тот, кто ее вызывает?

Такие мысли часто посещали меня, может быть, потому, что жили мы бок о бок с людьми, для которых добро и справедливость измерялись своей особой мерой, в зависимости от того, прибавят ли они что-либо к их благополучию или убавят.

Я уже достаточно наслушался рассказов о повседневной битве бедняков, таких, как мой отец и моя мать, за хлеб насущный; душа не раз содрогалась от обжигающего человеческого горя, от житейской гнуси и несправедливости; многое горькое и обидное наблюдал я в близкой мне среде, поэтому мирные и праздничные картины природы часто вызывали ми мне чувство непрочности ее величавой красоты.

Видения адабашевского сада, выжженных солнцем бугров и древних седых курганов, стоящих вокруг, как на страже, долго не давали мне покоя. Казалось, я все еще обоняю запах чабреца и полыни, не той полыни, что высокими грубыми зарослями вымахивает на обочинах хуторских огородов, а шелковисто- мягкой, голубовато-сизой, что выстилает каменистые склоны степных балок.

Но особенно хотелось повидать Ёську — поверенного моих детских игр и первых мечтаний. Случай побывать в Адабашеве представился только после окончания двухклассного училища, в самый разгар очень жаркого лета, когда началась молотьба хлебов.

Отец, как и следовало ожидать, с наступлением весны уволился из песчаного железнодорожного карьера, где работал землекопом, и в мае вывез остаток своей пасеки на пространную, тянувшуюся на несколько верст, толоку, густо поросшую высокими, скрывавшими всадника, будяками, синяком и донником. Он расставил ульи и соорудил для нас шалаш верстах в трех от Адабашева, и мне трудно было удержаться, чтобы не наведаться туда.

Выбрав время, когда отец куда-то отлучился, я пустился бежать к хутору.

И вот предо мной — знакомая низина с плакучими верхами и зачахшим садом, на пригорке — чуть приметные долгие могилки. За три года холмики осели, почти сровнялись землей, на них уже не было крестов, еще недавно ревниво сберегаемых отцом и каждую весну подновляемых зеленой краской. Их, как видно, обломала тавричанская скотина или какой-нибудь недобрый, враждебно настроенный ко всему странник порубил на костер.

А хозяйский дом?

Что сталось с ним за короткое время! Покупая его у Адабашева, тавричане обещали устроить в нем школу. Иван Фотиевич Соболевский даже торопился поскорее выжить нас из хутора, утверждая, что время не терпит и хохлацкие ребятишки должны вот-вот начать учиться в новой школе.

Но где же эта обещанная школа? И признаков ее поблизости не видно. Окна в доме наглухо заколочены старыми досками, сирень вокруг вырублена, вместо трех могучих тополей торчит один, да и тот наполовину обломан. У самого дома расчищен ток, на нем работает рыбинская молотилка. Молотьба идет полным ходом. Деловито попыхивает старенький паровичок; давясь снопами, басовито подвывает барабан.

В накаленном июльским солнцем воздухе клубится пыль, щекочет ноздри, разъедает глаза. Над током звенят голоса мальчишек-погонычей, смех и повизгивание дебелых, повязанных платками до самых глаз тавричанок. Они отгребают от молотилки солому, подают с арб на полок увесистые навильни пшеницы.

Обращенная к саду стена дома зияет разобранным окном, рамы вынуты, и прямо в оконный проем, в нежилую пустоту дома, бабы и девчата засыпают из мешков еще горячее от солнца и ударов молотильного барабана зерно. Оно сыплется с сухим приятным шорохом…

Старая хлеборобская расчетливость тавричан взяла верх над благой мыслью учить детей грамоте тут же в хуторе: зачем открывать школу, оборудовать классы, нанимать учителей и строить новый амбар, когда есть почти даром доставшийся дом промотавшегося помещика. Ядреная гарновка, быстро превращавшаяся в царские рубли, куда дороже образования собственных детей!

А вот и сам Матвей Кузьмич Рыбин — владелец молотилки! Он сидит в тени уже знакомого мне вагончика и пьет чай, раздавливая на блюдечке донышком чашки кроваво-красные вишни. После экономической схватки с лютым своим врагом — Маркиашкой Бондаревым и умопомрачительной запойной горячки он будто уменьшился в объеме, калмыцкую реденькую бородку его словно мукой посыпала седина. Но теперь он был совершенно трезв.

Дряхлый, много раз ремонтируемый паровичок-восьмисилка работал, как отлично налаженные часы. Зерно из молотилки лилось чистейшее, хорошо провеянное.

Я искренне обрадовался Рыбину:

— Здравствуйте, дядя!

Он удивленно оглядел меня, ощерил в улыбке желтые вставные зубы.

— А, Ёрка! Здорово! Ну, ты совсем кавалер. Давай ко мне в машинисты.

Я не ответил. Я бы не прочь пойти в машинисты, но решать такой вопрос самому мне было еще рано.

У паровика стоял Аникий и следил за манометром. Глаза его прятались за синими защитными очками, и я сначала не узнал молодого казака. На верхней припухлой губе его уже вились пушистые каштановые усики, из-под засаленной кепки выбивался задорный чуб. Летнее солнце продубило и еще гуще вычернило и без того смуглую кожу Аникия. Мне он показался настоящим красавцем богатырем. Взгляд его с непонятной для меня настойчивостью то и дело тянулся за тавричанскими девчатами. Их пестрые сборчатые юбки так и мелькали вблизи. Босые смуглые ноги и тугие, словно из меди отлитые, икры зажигали в глазах Аникия затаенный огонь… Невольно вспомнилась Домнушка, схватка Аникия с работником Трушей.

— А-а, Ёркин-Тёркин! Здорово! — крикнул Аникий. — Откуда заявился?

— Отец тут с пчелами стоит недалеко.

— А-а… Отец с пчелами. А ты чего делаешь? Все мед лопаешь?

Верный своей привычке, Аникий, как всегда, готов высмеять меня. Он повернул медный краник водомера. Горячая паровая струя с пронзительным шипением ударила мне под ноги. Я невольно отскочил. Аникий захохотал, сверкнул белыми, как отшлифованные речные ракушки, зубами. Но тут же схватил меня за плечо, притянул к себе.

— Да ты совсем стал, как весло, Ёркин-Тёркин. Уже отучился?.. А я не пошел в двухклассное. Ну его к кацапам. Мое дело — паровик и молотилка. Батя все больше мне ее препоручает. Да и на будущий год на «майское» итить, а там и на германский фронт, ежели война не кончится.

На лице Аникия появилась невиданная доселе озабоченность.

— Так-то, Ёркин-Тёркин, наша казачья судьба такая, — вздохнул он, скорчив гримасу. — На коня верхи да и на войну — марш, марш…

Аникий особенно презрительно, как-то вкось, сплюнул сквозь зубы, потянул ручку свистка, огласил степь частыми раздраженными гудками: «Давай, давай!»

…Я обошел адабашевский дом со всех сторон, даже заглянул в разверстые двери летней кухни. Оттуда

Вы читаете Горький мед
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату