стремянке в темный товарный вагон. Я все еще не знал, что ответить на последний совет товарища держаться подальше от задувавшей бури… «А как отец? Что думает и что скажет мой отец?» — только и успел подумать я.
Ощупью я прислонился к скрипучей вагонной стенке, присел на корточки, не выпуская своей харчевой сумки, стал прислушиваться, не будет ли кто разговаривать о том, что произошло в Петрограде. Но в вагоне сидели случайные местные пассажиры, по всей видимости еще ничего не знавшие о новой революции. Они говорили о своих домашних и дорожных делах — о нехватке хлеба, о растущей с каждым днем дороговизне…
В вагоне была тьма кромешная — единственный фонарь с сальной свечой давно потух. Воняло копотью, сырой рыбой, которую станичные бабы везли в мокрых, грязных мешках в город на завтрашний утренний базар. Кто-то громко храпел, свистел на все лады носом, кто-то бубнил, перешептывался…
Под полом стучали колеса: «Что-то будет, что-то будет!..»
А что будет? Как я буду дежурить на незнакомом вокзале, где, по словам Каханова, уже началась потасовка?
Колеса стучали, спрашивали: «Ты за кого? Ты за кого?» — «Я за отца, за тех, кто за него, — откуда-то из глубины души отзывался пока еще неясный голос. — Я за тех, кто за всех нас! Я — за Коршунова, за Шуршу, за Куприянова, за милого Фламмариона, за старика Брема, за сказочную мечту, за Буревестника!»
Поезд вдруг остановился и долго стоял у семафора. Большой железнодорожный узел не принимал — там что-то происходило. В щель задвинутой двери глядела осенняя, глухая тьма, свистел ветер…
Поезд тронулся, загремел на стрелочных переводах. Вагон трясло, дергало, толкало, как будто он натыкался на что-то и порывался двинуться вспять…
Вскоре поезд остановился у неярко освещенного вокзала.
Я вылез из вагона. Перрон оцепили жандармы и вооруженные карабинами юнкера. На их плечах поблескивали новенькие, обшитые серебряным галуном погоны. Меня поразили совсем юные, озлобленные лица юнкеров. Они толкали пассажиров прикладами, проворно ощупывали каждого выходящего из вагона, покрикивали:
— Солдатам оставаться в вагонах! Всем, у кого есть оружие, — сдать коменданту… За неподчинение шлепаем на месте! Что?! Ма-ал-чать!..
Мою совсем невоинскую фигуру обшарили враждебные руки. От долговязого юнкера пахнуло кислым запахом одеколона. Я замешкался — верзила юнкер толкнул меня прикладом в спину. Я отлетел в сторону. Толпа подхватила меня и понесла с гудевшего, как шмелиное гнездо, перрона прямо в переполненный людьми душный вокзал.
Залы третьего, второго и первого классов были забиты юнкерами, солдатами и офицерами, бурлили, как вода в закипающем котле.
Я долго толкался в этом злом людском месиве и наконец отыскал дверь с эмалевой табличкой «Телеграф», осторожно потянул ручку, но дверь была заперта. Из-за нее просачивался чуть слышный треск аппаратов Морзе.
Я постучал и в ответ на строгий оклик «Кто?» сбивчиво объяснил, кто я и зачем пожаловал.
Дверь осторожно приоткрылась, и в узкую щель я с изумлением увидел знакомое усатое лицо Полидора Павловича Лапина. Я обрадовался: теперь было кому меня подбодрить. Он тоже узнал меня, распахнул дверь шире, быстро втянул в аппаратную.
— Скорей! Мы тут еле отбиваемся от ненужных посетителей. Трам-тарарам! Телеграф пока в наших руках. Значит, в первую командировку, товарищ кандидат? — засыпал меня быстрыми фразами Полидор Павлович. — Трам-тарарам! Поздравляю!
Нелепое «трам-тарарам» было для Лапина чем-то вроде присловья или припева и как нельзя лучше соответствовало его шумной, чудаковатой и дерзкой натуре. Он, как всегда, дежурил под хмельком.
— И к чему это пышное название — «кандидат»? — продолжал сыпать Полидор Павлович. — Кандидатами могут быть юристы, министры, сенаторы… Сколько раз я советовал называть таких шмендриков, как ты, резервистами… Трамтарарам… «Резервист» — звучит честнее… А то мальчишка, сопляк — и вдруг «кандидат». Кандидат в министры… Ха-ха!..
…Меня ослепил непривычный яркий электрический свет, ошеломил треск не менее чем десятка аппаратов. Но после вокзального гвалта и шума аппаратная показалась мне вместилищем самой пристойной тишины. Три огромных, выходивших на перрон окна были занавешены плотными парусиновыми шторами. За длинными узкими, на железных ножках, столами сидели телеграфистки — пожилые и совсем юные, очевидно, такие же недавние ученики, как и я.
Я и Полидор Павлович, старший по смене, были среди них единственными мужчинами.
— Трам-тарарам, нам предстоит веселая ночка, — тараторил Лапин. — Каша заварилась… Мы отрезаны от России. Связь с Екатеринославом и управлением дороги — еле-еле… Публика, пассажиры — в панике. Каждый хочет телеграфировать в Петроград, в Москву, в свои города. Трам-тарарам, черт знает что!
Лапин подвел меня к стоявшей в самом отдаленном углу морзянке, покручивая светлый ус, сказал внушительно:
— Товарищ министра, ну-ка садись и работай. Будешь принимать и передавать частные телеграммы. Это соединительный провод с почтой. Да не груби с тамошними телеграфистками. Там, на правительственном, дежурят одни чинуши. Все — до десятого класса, не выше, а гордости, как у моей Филомены…
Полидор Павлович легонько дернул меня за чуб.
— Тьфу! Ну и вахлак же ты, кандидат министра. Где только тебя учили. Я же твой старший по смене, а ты хотя-бы сказал: «Слушаюсь!» Эх, ты!
— Слушаюсь, господин старший по смене, — понятливо ответил я.
— Ну, то-то…
Маленькие, острые глаза Полидора Павловича беспокойно юлили.
— А ну постучи. Погляжу, какой ты трескун.
Я взялся за ключ и хотел похвастать — «просыпать», как умел, но ключ оказался непривычно тяжелым, с большим разгоном между контактами, и я не очень-то быстро выстукал несколько слов.
— Не слишком лих, да ладно! Лупи, парень, давай расчищай завалы, трам-тарарам…
Лапин оставил меня один на один с аппаратом, а сам ушел за свой стол.
Мне тут же подкинули пачку телеграмм, я вызвал своего партнера, вернее, партнершу — телеграфистку с почты и через минуту так углубился в работу, что не обращал внимания на окружающее, на своих соседок, пока за окном, на перроне, не ударил выстрел, за ним второй, третий…
Это было начало той потасовки, о которой говорил, провожая меня, Иван Каханов. Вокзал и город откликались на залпы «Авроры» в Петрограде, на штурм Кремля в Москве. Валы Октябрьской революции докатывались и сюда, хотя и вставали на их пути многие преграды и подводные рифы.
С севера прибывали пассажирские поезда и эшелоны, набитые офицерами, казаками, остатками разгромленных революцией полков. На Дон и Приазовье стекались выброшенные из Петрограда и Москвы враждебные силы — махровое контрреволюционное офицерье, генералы, дельцы, заводчики, фабриканты, помещики, крупные правительственные чиновники. Словно коршунячьи стаи, слетались они к Новочеркасску, Ростову и Таганрогу, где сколачивали наспех белое воинство…
Уже вспыхивала кострами и чадила приазовская степь, начинала полыхать давняя непримиримая, до этого подспудная, а теперь явная вражда, и кое-где уже пролилась кровь первых борцов, а я сидел в уголке провинциального железнодорожного телеграфа, передавал и принимал, казалось, ни с чем, ни с какими событиями не связанные личные телеграммы.
О чем только не говорилось в них, чего только не выстукивал я в ту памятную ночь первого моего дежурства! Жизнь будто ничуть не ворохнулась с места, не была потрясена ни четырехлетней изнурительной войной, ни двумя подряд революциями.
«Еду почтовым — встречай», «Поздравляю милую Таточку днем ангела. Пью ее здоровье», «Высылаю тысячу. Шлите халву, рахат-лукум», «Груз застрял — яблоки, персики сгнили», — старательно выстукивал я. И лишь изредка начинали прорываться тревожные панические голоса: «Телеграфируй события. Коля