память о бывших жильцах. Её квартира поразила меня. Но не своими необыкновенными размерами, а скорее устройством, расположением и геометрией комнат и коридорчиков, каких я никогда до этого нигде не видел. Это была не квартира. Это был дом — гулкий и своехарактерный, как бы маленький фамильный замок, совсем не похожий на те, пусть даже трёх— или четырёхкомнатные, но всё же лишь ночлежки с отдельным входом, к которым мы привыкли. По стенам свободно, и как бы совершенно не стесняясь своих нескромных размеров, висело множество картин. В гостиной вокруг огромного овального стола, сделанного из какого-то тёмного дерева, были расставлены кресла, диваны и всякие пуфики. В этих креслах сидело и полулежало человек десять, не меньше. Здесь были Савельев и Кухмистер, и ещё два-три человека из тех, что я видел тогда в ресторане, был один знаменитый актёр, друг Высоцкого, и несколько женщин, в манерах которых был тот самый лоск, каким дом Любовь Николаевны отличался от обыкновенной советской квартиры. Было очень много цветов, водки и шума.
— Я пришёл, — сказал я ей, стоя у входной двери.
Около минуты, возможно, она молчала, затем сказала:
— Ну, раз уж пришёл, веди себя как хозяин. Сможешь? Как будто тебе у меня всё хорошо известно. Пусть поломают себе голову. Запомни — ты хозяин, а они все — гости.
— Смогу, — ответил я, и мы вошли в гостиную.
10
Я вёл себя так, как мне это было предписано, и в конце концов все, и Савельев тоже, ушли.
Спальня у Любовь Николаевны оказалась с каким-то не то альковом, не то будуаром, в котором за тяжёлыми портьерами находилась широчайшая кровать, пуфик и маленькая тумбочка.
Часа через два, когда, с наслаждением слушая низкий смех Любы, я, привстав на кровати, при свете старинного торшера разливал на тумбочке в небольшие хрустальные стаканчики какой-то чёрный тягучий ликёр, сильно пахнущий травами, далеко, в прихожей, раздался звонок. Когда звонок повторился, у Любовь Николаевны сделалось спокойное и серьёзное лицо, она как бы забыла про меня. Звонок прозвенел ещё раз, и она, накинув халат, пошла в прихожую, некоторое время оттуда едва различимо доносился её голос, потом она вернулась.
— Это Кухмистер, — сказала она, вздыхая, но при этом с довольно весёлым выражением на лице. — Надо открыть. Он сидит там на коврике и плачет. Разбудит соседей. У меня сосед — министр какой-то нефтегазовой херни.
Она впустила Кухмистера, и я слышал, как они говорили в гостиной.
— Нет. Нет, Валерочка, — ласково и твёрдо повторяла она. — Нет, дорогой. Спасибо… Ты же знаешь. Ложись… Никто тебя не гонит.
Она вернулась, вошла, отодвинув портьеру.
— Ну, где мой стакан? — спросила она.
— А вот он, — сказал я.
Она выпила стоя, придерживая рукой расходящийся на груди халат.
— Отвернись. Или выключи свет, — попросила она. — Я стесняюсь.
Я нажал кнопочку торшера. Она легла и прижалась ко мне. Я с благодарностью и каким-то странным в моём положении покровительственным чувством обнял её. Не боявшаяся вроде бы ничего, в некоторых вещах Любовь Николаевна или Люба (я так и называл её до последнего дня, перемежая, то просто, то по имени-отчеству) была стыдлива и как-то по-старинному горда.
11
Утром нам с Кухмистером выдали бидоны и отправили за пивом.
Когда я вышел в гостиную будить его, Кухмистер лежал на мягком диване с бархатной нежно-зелёной обивкой, укрытый клетчатым пледом. Вокруг были разбросаны его вещи. На полу, в свете утреннего солнца, печально белели немного подвядшие уже хризантемы, с которыми он вчера пришёл, и между ними была рассыпана мелочь, выкатившаяся из карманов брюк.
Ночью, во сне, а может быть, и наяву (трудно отличить эти состояния у сильно пьяного человека), Кухмистер стал хныкать как ребёнок:
— Мне холодно. Укройте меня.
И я встал и, разыскав в тёмной гостиной, едва освещаемой луной и жёлто-розовым тлением ночного городского неба, шерстяной плед, укрыл его. Он лежал на диване калачиком, в одних трусах, поджимая под себя от холода голые ноги.
Пока Кухмистер умывался и одевался, я смотрел в окно, в то самое, в которое падал ночной свет улицы, когда я укрывал этого беднягу, зачем-то раздевшегося и свернувшегося калачиком. В окне, освещённые уже вполне взошедшим солнцем, с какой-то, словно бы сказочной запутанностью, громоздились арочки, балкончики, порталы и колонны невероятного здания, охватывающего несколько обычных городских кварталов. Всё это напомнило мне любимый Крещатик, где циклопические арки посреди домов открывали целые улицы, круто уходящие вверх. В детстве эти улицы, в которые можно было попасть, пройдя сквозь украшенную колоннами и какими-то бойницами арку, казались мне необыкновенно таинственными и не верилось, что в домах, расположенных на этих улицах, могут вот просто так, как, например, мы с мамой в своём старом, но совершенно обычном доме на бульваре Леси Украинки, жить такие же, как и мы, люди. Я всегда вглядывался в людей, спускавшихся по этим улицам к аркам, через которые они попадали в обычный мир, пытаясь разглядеть нечто загадочное и, быть может, непостижимое, что, как я думал с замиранием в сердце, должно было непременно быть в этих людях — иначе как они могли жить здесь?
Сказочное нагромождение башенок и таинственных углублений в этом невероятном московском доме, рождало приблизительно такое же детское желание проникнуть через эти входы и башенки в какую- то тайну, в какой-то не такой, лучший мир, желание, немного мучительное от своей очевидной несбыточности, от того глубокого внутреннего голоса, который всегда подсказывал, что вся эта сказка живёт только на расстоянии и не выносит приближения, немедленно при этом растворяясь.
Московские башенки, на которые я тогда смотрел в окно, страдая от тяжёлого, но счастливого похмелья, как бы замедляющего время и сносящего меня в сторону от обычного течения жизни, отличались от киевских. Они были выше, грандиознее и, несомненно, холоднее. И глядя на них, я снова, как когда-то, когда впервые приехал в Москву и намеревался завоевать её, рассчитавшись за это своей свежей кровью, и как несколько лет спустя, вернувшись из армии и чувствуя себя тяжело скачущим рыцарем; снова пережил головокружительное ощущение переполнявших меня сил и возможности близкой победы. Над чем? Я не давал тогда себе в этом отчёта.
12
Собственно, за пивом в тот первый день был отправлен один Кухмистер, а я пошёл с ним лишь потому, что собираться он стал словно бы с давно привычной в таких случаях покорностью, и мне было его