Я засмеялся, вытирая кулаком слёзы, и мы отправились похмеляться.

4

Через пару дней, возвращаясь довольно большим табуном с пьянки на даче вдовы то ли Фадеева, то ли Эренбурга, где один из наших однокурсников служил сторожем, я забрал свои вещи у старушки Любови Николаевны (причём в то время, когда я собирался, Рома Асланов — у которого ночью была самая настоящая белая горячка и который к утру несколько отошёл — кричал мне из-за забора: “Передай ей привет от Роди!”, как он, подобно многим ленинградцам, называл Родиона Раскольникова, зарубившего топором старушку-процентщицу) и, собравшись, — с чемоданом в руке и с охапкой зимней одежды, не влезшей в чемодан, — я легко покинул Переделкино, не подозревая о том, с какой нежностью буду позже вспоминать месяцы, проведённые там, и в особенности Ирину и последние дни, в которые зачем-то писал про философа, рисовавшего белоснежных чаек.

На семинаре мой рассказ разгромили.

Так называемый мастер сказал, что это не имеет отношения к литературе, так как непонятно, о чём речь, нет начала и нет конца.

Рома высказался затейливее, он даже как бы похвалил меня.

— Раньше у Ширяева рассказы были как инженерные конструкции, ажурные, но стальные и жёсткие. Теперь у него конструкция мягче — деревянная, заброшенная, поэтому она самостоятельно пустила корни и корявенькие веточки. И вообще, Андрей, мне хотелось бы сказать тебе при всех: литература — баба доступная, но, к сожалению, некрасивая, а ты её хватаешь, извините, за титьки…

— Асланов, — сказал на это “мастер”, шестидесятилетний молодящийся мужчина, приезжавший на семинары в новеньких “Жигулях”, в сущности, человек неглупый, — я всё равно никогда ничего не понимаю из того, что вы говорите, будем считать, что это имеет смысл. Но пощадите Лену. При чём тут “титьки”? — с удовольствием повторил он, глядя на Лену, которая, и правда, потупилась, но давно уже не умела краснеть. — Ну а вы, Деникин?

— А я, — ответил Серёжа, — никак не могу вспомнить значение слова “ригоризм”, и это слегка досаждает.

Один лишь москвич Петухов, носивший русскую бороду и считавшийся тогда корифеем, так как отрывки из его повести читали по радио “Свобода”, сказал в коридоре, возвращая мне рукопись:

— Батенька, да вы, оказывается, писатель!

Но я, к несчастью, не любил Петухова

5

С момента моего нравственного падения с высоты тридцати сантиметров на дне рождения Асланова до той минуты, когда я обрушил свою внезапную любовь на Елену, чудесно, словно из радужной пены похмелий, появившуюся вдруг в общаге, прошло около недели, во всяком случае, ненамного больше. Однако за это время произошло невероятное количество событий и происшествий. Если выстроить их по степени важности, то на первом месте, конечно же, будет моё роковое переселение в общагу, в комнату (поначалу) Ромы и Серёжи Деникина. Затем — следует разгром моего рассказа, несколько почему-то для меня неожиданный, несмотря на то, что я хорошо знал литинститутский обычай никогда ничего безоговорочно не хвалить. Третье по важности место по праву занимает молниеносный, незавершённый и въевшийся в сердце именно из-за своей незавершённости роман с Асей Дубельт…

Кроме этого, я сделал визит Любовь Николаевне, явившись к ней с цветами, прямоугольным джином, свиной шейкой, запечённой в фольге (в точности такой, какую мы с Любой покупали в августе в соседнем кафе), и лысым Ромой, мгновенно затмившим меня своим фонтанирующим остроумием. За тот вечер, что мы провели у неё, Люба совсем сорвала себе голос, — громко и непрерывно смеясь всему, что бы ни сказал Рома, причём делая это с выражением какого-то радостного облегчения, как человек, долгое время мучительно пытавшийся найти или вспомнить какую-нибудь очень нужную вещь и вдруг, наконец, её нашедший или вспомнивший. Мы остались на ночь. Рома спал на нежно-зелёном диване, я — в алькове, из которого меня тем не менее вытолкали утром, требуя, чтобы я сходил за пивом. И совершенно так же, как когда-то я шёл с Кухмистером, Рома хотел идти со мной, чтобы поддержать меня морально, но я отказался и отправился в пивную в одиночестве, а вернувшись оттуда и похмелясь, ушёл на поиски своей трудовой книжки. Рома вернулся в общежитие дня через три. Безволосое лицо его нехорошо зеленело, и он всё время напевал песенку: “Позвони мне, позвони… телефон моз-га!”. Этот “телефон мозга” тоже, кстати, был навеян Роме “Наутилусом”, необыкновенно в тот сезон популярным, у которого в одной из песен были слова “мать учит наизусть телефон морр-га”.

Трудовая книжка, о которой я вдруг вспомнил у Любы, должна была находиться у альбиноса Иванова, лжеписателя, занимавшего какой-то пост в Союзе писателей и обещавшего когда-то (у Любы же) устроить мне синекуру. Теперь я решил плюнуть на синекуру и на Иванова и забрать документ, но Иванов трудовую книжку потерял, утверждая, что её украли у него из машины вместе с его сумкой, и успокаивая меня тем, что всё равно такой трудовой, как у меня, место было в музее, а совсем не в отделе кадров.

В общежитии я случайно переспал с Катей, студенткой дневного отделения, каким-то образом оказавшейся в компании заочников-пятикурсников. Произошло это из-за того, что на протяжении приблизительно двух часов эта мелко завитая девушка, почти не отрываясь, в упор разглядывала меня через уставленный бутылками стол, и я ошибочно истолковал этот взгляд как настойчивый призыв, не зная тогда, что Катя из-за своей близорукости и некоторых особенностей её расшатанной нервной системы, разглядывала таким образом всех без исключения незнакомых ей людей.

За эти дни вышли все мои деньги, заработанные как бы в другой какой-то жизни, совсем теперь, казалось бы, забытой. (Но это было не так — в душе всё-таки оставался твёрдый отпечаток многомесячных странствий, мучительных размышлений и тяжёлого труда, а бури последних событий шли поверху, как будто над неким скалистым грунтом, присутствие которого всегда мною подспудно ощущалось. Тектонические сдвиги были, очевидно, ещё впереди.)

Последние сто или двести рублей — ещё до того, как я начал продавать свои вещи, занимать и так далее — я растратил за два дня с Настоящей Писательницей.

Именно так я про себя называл Асю Дубельт, неизвестно откуда возникшую и поселившуюся в общаге на третьем этаже прямо напротив комнаты Асланова. Ничего из написанного Асей (или Агнессой — её полное имя) я не читал и пишу теперь “Настоящая Писательница” с больших букв не для того, чтобы отметить какой-то редкостный художественный дар этой женщины, а потому, что именно это, как бы особое звание Аси, наиболее точно определяет её тогдашнее положение в институте и общаге и отношение к ней других студентов, из которых в то время никто — ни Петухов с радио “Свобода”, ни Кобрин со своими зарубежными премиями — не занимал столь видного и столь прочного своей свежестью места в так называемом литературном процессе. В то время её печатало сразу несколько лучших толстых журналов, к чему она относилась с лёгкостью и уверенностью профессионала, нисколько, в отличие от подавляющего большинства литинститутовцев, не манерничая и не играя в литературу.

Настоящая Писательница приехала из Риги, где ещё совсем недавно работала врачом-кардиологом. Институт она закончила летом, но ей с удовольствием позволяли останавливаться в общежитии. Она была какой-то известной русско-немецкой дворянской фамилии, при этом имея поразительное внешнее сходство с определённым типом чисто еврейских женщин, которых я много знал до этого. Настоящая Писательница, или всё же Ася, вся была чёрненькая, какая-то едкая, с небольшими мягкими усиками над верхней узкой губой и с точными, хирургически решительными жестами. Она была некрасива, но очень умна и зажигательна.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×