мучительной смерти?
Однажды я прочёл рассказ о человеке, который решил покончить с собой, назначил дату и застрелился в точно назначенный день. О своём решении он объявил товарищу, которому когда-то ссудил какую-то сумму денег. Спрашивается, зачем этот человек накануне последнего из своих поступков принимает от товарища деньги и зачем тот товарищ, твёрдо зная, что самоубийца не отменит своё решение и что последнему уже никогда и нигде не понадобятся никакие деньги, всё же возвращает долг точно в срок, который истекает ровно за день до самоубийства? Каков смысл этого танца, исполняемого людьми с отточенными нравственными движениями? Заботит ли этих людей что-либо, кроме красоты этих движений, например, — соответствие своих поступков каким-либо принятым в обществе нормам морали?
Защищая в себе жизнь, мы защищаемся от жизни. При помощи рассудка и общепринятых правил мы воздвигаем вокруг себя основательные стены, которые придавливают нас, как панцирь придавливает черепаху. Поступок же освобождает и разрушает эти стены, и вместе с волной безумия (и так часто следующими за ним — разорением, болезнями, смертью) на нас обрушивается изумрудная волна настоящей жизни.
С самых нежных лет меня влекли дальние отголоски той силы, что ворочается в высоком безумии, и, поверьте, слышал я их, не только отправляясь утром за портвейном…
Как бы то ни было, а пить по утрам я полюбил задолго до того, как возникла потребность похмеляться с целью избавления от мучений.
Однако и значительно позже, когда такая потребность появилась, чудесное ощущение пронзительной безудержной свободы и оторванности от жирной почвы каждодневных забот всё ещё продолжало посещать меня, только теперь уже для этого недостаточно было невинного глотка портвейна, а требовались многодневные и всё более мрачные попойки.
Вот, очень приблизительно, то состояние, в котором около полудня я вошёл в салон Гамлета.
— Прыйшов я в общагу, та й на шару нажравсь, и з якымтось жлобом на сэкирах подравсь! — пропел я, переступив порог.
Добавить к этому было нечего, так как в комнате, на поставленных углом кроватях, перед журнальным столиком сидели рядком и мирно беседовали три молодые женщины и эти женщины, напомню ещё раз, были: Катя с мелко завитыми тёмными волосами, близоруко и надменно, расширенными зрачками посмотревшая на меня; Елена в каких-то новых джинсах, обтягивающих её удивительные, словно у восточной статуэтки, бёдра; и немного странная, некрасивая, но обладавшая секретом становиться неотразимо привлекательной в пьяном виде, сероглазая Лиза Петрова.
К тому, что Катя, с которой я когда-то пережил кратковременный роман, всегда находилась рядом с Еленой, я уже привык, но Лизе не следовало быть здесь.
“А где же, в таком случае, Ирина?” — подмывало меня спросить у Гамлета.
Я сразу увидел, что Лиза пьяна, и удивился этому, затем пожалел её, и затем уже подленько обрадовался, так как это всё-таки делало менее сложным то положение, в которое я неожиданно попал.
8
Когда я запел песню про жлоба, который бесплатно нажрался в общаге, из-за спин Кати и сероглазой худенькой Лизы, от которой, когда я смотрел на неё, словно шёл горячий сухой шелест, высунулся лежавший на кровати Ваня Беленький. Счастливо улыбаясь мягкой и даже, я сказал бы, интеллигентной какой-то улыбкой, он, приветствуя меня, продекламировал:
— Вот Ширяев —
Всё швыряет!
И захихикал, прикрывая рукой свой рот, обросший мягкими светлыми усами и декадентской бородкой.
Ваня был родом из Архангельска и был известен несколькими прекрасными стихотворениями о северной природе (одно из которых, о снегирях, горячо капающих на — каким-то последним звоном звенящие — мёрзлые ветки деревьев, было и, возможно, так и осталось, его наивысшим достижением в поэзии), своим, оставшимся в прошлом, романом с одной популярной эстрадной певицей и тем, что однажды, будучи очень пьяным и уписавшись в постели какой-то молодой писательницы, не растерялся, а произнёс, пожав плечами, слова, ставшие впоследствии крылатыми. “Так бывает”, — сказал Ваня…
Хрупкий и лёгкий, как птичка, Ваня время от времени подымал из-за женских спин свою голову, чтобы выпить или просто оглядеть всех, улыбаясь при этом широко и не совсем бессмысленно. Он был умён, мягок и, как бы это ни казалось странным, интеллигентен. Пил он много, годами, не делая почти никогда даже самых небольших перерывов, но как бы заранее зная свою горькую судьбу и своё предназначение и спокойно соглашаясь с ними, из-за чего казался всегда островком доброты и уравновешенности в том взвинченном и ненормальном мире, в котором мы все тогда жили.
— Беленький, пей! Пей, сукин сын! — хохотала Катя и целовала его в лоб.
Она тоже, видно, была пьяна и находилась в редком для неё состоянии оживлённой весёлости.
Обыкновенно Катя проводила время в кровати, полулёжа, с мрачным видом что-то читая или записывая, или смотря прямо перед собой на простенок у окна, где висела странная картинка, нарисованная пастельными мелками, подаренная Кате одним из её поклонников. Под картинкой, прямо на обоях, жирным синим фломастером было крупно написано: “Пошёл вон!”.
Я не помню, зачем я тогда зашёл к Гамлету. Может быть, я искал Елену, может быть, надеялся выпить ещё, а может быть, мне просто некуда было пойти. У Гамлета было так удобно находиться, можно было совсем ни о чём не думать и можно было поесть, и этот бесёнок-подстрекатель так искренне любил меня со всеми моими ненормальными фантазиями, нужно было только не обижать его, не напоминать ему, что он маленький и как бы не совсем настоящий.
— Садись, дорогой! — сказал Гамлет, за толстыми стёклами очков поднимая кверху, к моему лицу, глаза, отчего у него становился вопросительный и какой-то даже строгий вид. — Почему не заходишь?
— А я разве здесь вчера не был? — спросил я.
Катя захохотала.
— Дайте водки! — сказал я, едва удерживая и как бы заталкивая назад поднимающийся из глубины внутренний звон.
— Водки нет, дорогой, но есть один очень хороший вещь! — Гамлет с довольным видом разыгрывающего оглянулся на женщин и Ваню.
Через минуту этот хороший вещь, от которого теоретически могло вырвать даже и меня, стоял на столе. Этот хороший вещь был несчастьем последних нескольких дней. Обычная водка вдруг отовсюду исчезла, и все торговцы спиртным предлагали “хороший вещь” — неправдоподобно вонючую азербайджанскую настойку тархуна.
К этому времени сухой закон продержался в стране уже несколько лет. От возраста он взматерел и оброс болячками.
Люди научились пить и при сухом законе, приобретя навыки, необходимые для того, чтобы доставать водку и суррогаты, и для того, чтобы изготавливать водку и суррогаты. Приобрела необходимые навыки также и всякая человеческая мразь, умеющая оседлать грязную спину любого постановления свыше — торговцы, милиционеры, организаторы безалкогольных свадеб, комсомольцы и другие активисты. В ответ на это пьющие приобрели навыки, необходимые для борьбы или сосуществования с этой человеческой мразью. И так далее.
В результате добыча спиртного и поиск места, где можно выпить, превратились в увлекательнейший вид спорта, который поглощал у профессиональных пьяниц всё время, все мысли и все подсознательные стремления к игре, риску и опасности.
Литинститутские (а это, подчёркиваю, не только студенты литинститута) доставали водку в любое время суток в таксопарках, расположенных неподалёку, в общежитиях, набитых странным народом — вьетнамцами, или в рабочем общежитии (расположенным ближе всего, через дорогу), с которым