толпой шли гости, парк озарился стеклянистым блеском шутих, веерами фейерверков, взошедшими на черном звездном пологе павлиньими хвостами. Бухали маленькие пушки, в диких цветниках были расставлены бутылки, в их горлышках горели витые цветные свечи; гости были доставлены от Петрополиса к Тарасовской платформе экстренным поездом, а оттуда двинулась целая кавалькада, пугая спящие окрестности криком, и вздымая лай деревенских собак. Стояла белая ночь. Впереди на автомобиле ехал сам хозяин-меценат Евграф Стоюнин или Орлов — жирный курчавый мужчина с лицом римского сенатора, в лавровом венке, в хитоне, в сандалях на босу ногу. Поездка на дачу была обставлена как венчание Аполлона и Коломбины, роль первого исполнял сам хозяин, а Коломбиной была его содержанка, прогрессистка, поборница женских прав, пианистка-дилетантка, красавица Нюта Врасская. В костюме Коломбины она сама правила рулем. Это она придумала маскарадное венчание, потому среди гостей было так много масок арлекинов, пьеро, эротов, саломей и мефистофелей. Под вязкую сень вековых лип, в едкую смесь зелени и луны ступили позолоченные тени русского декаданса. Нюта разрешила только три цвета: белый, красный и черный. Белый цвет — бумажный цвет жабо, сахарный цвет напудренных щек, седой цвет париков, облачный цвет вееров. Красный — мясной цвет губ, багряный цвет плащей, червонный цвет перчаток. Черный — угольный бархат полумасок, все остальное слилось с ночной чернотой.
Тихий парк привел всех в неописуемый восторг. Белая ночь была так светла, так жемчужно светилось небо, что видно было всю ажурную капель лесного полога, натянутого на ветки — до ничтожных брызг! — а резьбу каждого листа — до мельчайшей зазубрины. Штамбовые розы на клумбах казались грудами алого угля. Морской залив в вышине озарял лица, бросал на аллеи слабые тени.
Нюта кричала «бис» и аплодировала кустам.
Столы были расставлены прямо в липовой аллее, на ступенях пандуса, ведущего в нижний парк. Играла цыганская музыка, кто-то читал стихи, в кустах сирени блевали перепившие. Не обошлось без трагического скандала. Началось смешно: дамочка в костюме клоунессы застукала своего мужа беллетриста Подраменцева с маской в павильоне. Объятия не оставляли сомнений. Клоунесса попыталась влепить мужу пощечину. Но тот встал в позу: я вам изменяю и буду изменять. Мне нужны эмоции. Он был пьян и говорил с дурным актерским надрывом. И почему-то — с французским прононсом. Маска держалась дерзко и спокойно подкрашивала губы стеклянной пробкой от флакона жидких румян. На этом бы все и кончилось, но на беду мимо проходила мужская фигура в костюме Мефистофеля. «Не делай вид, что не узнаешь!» — страшно крикнула вдруг маска и сорвала с лица бархатные очки. Мефистофель споткнулся, замер и, покачнувшись, повернул обратно. «Плачь, Пьеро! — пьяно орал ему вслед Подраменцев, — ревнуй, жалкий филистер!»
Ночью же в дачу Орлова телеграфировали со станции (он ждал звонка), что гроб с телом Чехова на Москву проследует без остановки утром. В автомобиль втиснулось семь человек. Орлов содрал хитон и надел фрак, из куска черного бархата была сделана траурная повязка. Он хотел во что бы то ни стало остановить поезд. Зачем? Он и сам не знал: с Чеховым был знаком шапочно. Когда показался поезд, Орлов встал на колени посреди рельс, его оттащили. Нюта не могла сдержать нервный смех. Курьерский пролетел мимо, последним к нему был прицеплен товарный вагон, украшенный гирляндами зелени, с простыми букетиками полевых цветов за железным засовом на двери. Все, трезвея, встали на колени. Когда поезд скрылся из глаз, пошли к колодцу, где мылись прямо из ведра ледяной водой. Нюта сняла со лба звезду из фольги и налепила на колодезный сруб. Назад шли пешком, сквозь лес, полный птиц. Трели в золотом дыме восхода казались горячими. Орлов говорил, что хочет креститься — он был первым атеистом на берегу аннибальского парка. Ему никто не отвечал. Вернулись при низком солнце. Парк после ночного радения показался ужасным: огарки свечей в цветах, как обмылки земляничного мыла; жирные плевки стеарина на листьях жимолости; опрокинутые стулья в липовой аллее, и последний удар — за полчаса до них застрелился Мефистофель, тот самый, которому скандальозная маска показала свое лицо. И сделал он это с дурной картинностью, встал на край баллюстрады вокруг бельведера, сначала пальнул в воздух, чтобы привлечь всеобщее внимание, затем выстрелил в сердце и рухнул с двухэтажной высоты в кусты. Он лежал на столе все в том же костюме черта, только кто-то отлепил наклеенные усы и бородку. Оказалось, что это был еще молодой мужчина. Его никто не знал. Какой-то железнодорожный инженер с Кавказа.
6. Восход звезд
Царь, ты опять встаешь из гроба
Рубить нам новое окно?
В начале века парк утонул в толще времен, опустившись на дно восемнадцатого столетия. Стоячие воды вечности затопили деревья. Странно это неподвижное бегстве от времени, этот культ тонкого вкуса, обожание времен Петра и Елизаветы Петровны, охватившее, например, мирискуссников. А так как новые владельцы — Евграф и Нюта Врасская — исповедывали эту любовь, то над парком наступили млечно- сиреневыс сумерки той галантной эпохи. Призраки былого ступили на берег Аннибала. Нюта даже сама пыталась писать маслом, подражая Бенуа. Втайне Евграф понимал, что ее манерная мрачно-декоративная живопись — пустая поза дилетантки, но, кажется и сама Нюта отдавала отчет в собственных способностях. Жила в свое удовольствие, парк был подарен щедрым любовником в ее полное распоряжение, и она растворилась туманным пятном на фоне изумрудных валов с пятнами сиреневой пены. Ей, экзальтированной натуре, чудился на аллеях чудный женский смех, звуки поцелуев в беседках, скрипы песка под ножками и рокот карет по ночам. В стиле этого бегства вновь стали подстригаться боскеты, плющи обвили мраморы, ожили заброшенные гроты, заплескали в них ключевые фонтанчики. Откуда могла взяться эта ажурная вуаль, наброшенная на целую местность? Летучие брызги на сетке… тенета, силок… лунные льдистые блики на бархатной тине камзолов… игра золотого «АИ» на небосводе… Одно несомненно — здесь грезы объявлялись реальностью, чтобы сказать задушевное «нет» Расее. Парк становился островом грез посреди войны и крови. Лицо до глаз закрывалось веером из узорочья слоновой кости. Может быть, впервые отечественная красота утончилась до лезвия бритвы. На смену гениям-одиночкам явилась элита, вкус достиг концентрации сливок, мысль, наконец, оторвалась от волны и засверкала на солнце. Пеной? Амброзией? Слюной дьявола? Чистой слезой?????????????????????????????????????????????? Сами вопросы напоминают бег волны, идущей на берег. Начинался восход новых звезд, а пока на липовых и еловых перекрестках всплывали полированные призраки Версаля, ежилось на ветру зеркало водных партеров Мон Репо, а то вдруг в светлом частоколе березовых аллей начинали лосниться и резать глаз мраморные углы, чугунные вензеля, а небо провисало шелковым пологом.
Впервые колонна Ганнибала-Миневры связалась тогда у дачных гостей с пушкинским Арапом Петра Великого, Петром Петровичем Петровым, Абрамом Петровичем Ганнибалом. Начала сочиняться легенда о том, что когда-то это была вотчина Ганнибала, что здесь бывал Пушкин…
Культ Петра.
Культ Петрополиса.
Культ Пушкина, как самого петербургского поэта.
Нюта встречала гостей подарками. Раздавались веера, шляпки той эпохи, опахала из перьев.
Парк переселился в прошлое вместе с Нютой, и только отдельные вершины еще торчали по пояс в зеленом забвении, среди них — могучий однорукий дуб-трезубец, да череда высоченных елок, идущих на русский брег шеренгой витязей в шлемах с шишаками. «У меня отношение к прошлому более нежное, более любовное, нежели к настоящему», — писал Нютин кумир Венуа.
Однажды в компании гуляк очутился Сомов, Нюта не рискнула показывать ему свои живописные безделушки, хотя тот спрашивал посмотреть. Взяв под руку, Нюта потащила его в парк, показать самые красивые уголки. Стояла чудная лунная ночь; художник, достав блокнотик, делал беглые рисунки карандашом: навесы плюща, арки стриженой зелени, садовая скамейка-эфемерида, сооруженная вокруг молодой сосенки, пятнистая собачка на макушке траурной урны, переплеты веток… он рассказывал о своей недавней поездке в Болье, о том, что задумал картину, не похожую на все то, что он прежде писал.