страшно испугался. Он боялся, что она при всех узнает его, но та — слава богу — молчала, только пару раз ошпарила взглядом огромных фосфорических глаз. Он с облегченьем решил, что она его не узнала, но ошибся, когда стал доставать из кобуры пистолет, Алина негромко сказала: «Ну, здравствуй, Колька…» Тут- то он и выстрелил, чтобы никто не услышал этих слов. В ее голове в гуще черных волос, открылась красная роза…
Почистив галифе, Балабашов помочился в кустах. Воронье стихло. От спецмашины донеслось злое бибиканье шофера. Застегиваясь на ходу, Балабашов побежал к «воронку». Изнасилованная ветка гортензии с измочаленными в крови цветами — вот и все, что осталось на земле от любви двух комсомольцев. Да еще незримый водоворот ужаса, который закружил с тех пор в этом месте. Омут смерти.
В «воронке» Балабашов узнал, что в брезентовом тюке на полу машины — муж и жена. Алина вышла замуж за политкаторжанина.
Больше брызги крови от алого водопада в парк не долетали. И до начала войны ни один выстрел не пугал его тишины. Может быть, только чаще стали мелькать красный, багровый и алый цвета — в бутонах диких роз, в листьях осенних кленов, в чащах калины, в лепестках пионов. Парк продолжал жить зеленой жизнью. Птицы все так же горячо пели в кустах, и ветки качались от ветра, грозы брели на чуткую массу и щупали молнией кончики сучьев, острия стволов. Омут смерти окружили веера траурных папоротников, пахучие звездочки намогильных флоксов, изломанные мечи красоднева.
Гортензия, растущая на дне невидимой могилы, зачахла; осыпались белые душистые глаза, почернели и скукожились когда-то глянцевитые ветки.
Остался и след от рокового брезента, на квадратном ожоге выросли сотни мелких зеленых крестов барвинока, да кое-где поднялись страшные стебли вороньего глаза, увенчанные одинокими черными ягодами.
В конце тридцатых годов в парк вновь явились люди, старый особняк оброс строительными лесами, а к августу 1940 года, к Дню Воздушного флота, здесь открылся пансионат для летчиков. На макушке ганнибаловской колонны вместо головы в античном шлеме появилась модель самолета ПО-2.
Новые идеалы сделали парк раем товарищей. От революционного романтизма двадцатых годов, минуя триумфальный классицизм, Красота пришла к пионерскому ампиру… На аллеях и дорожках верхней и нижней террасы появились культбойцы той легендарной армии из гипса и бронзы, которая перед самой войной успешно оккупировала наши сады, парки культуры и отдыха, проспекты и стадионы. Расстроенные арьергарды той армии дошли и до наших времен. Особенно в провинции. Нет-нет, да и увидишь где-нибудь в пристанционном палисаднике фигуру легендарной пловчихи с веслом, точнее без весла, с железной проволокой, на которой болтается отбитая рука. Фигуры эти известны: футболист в гетрах с мячом у правой ноги, колхозница с каменным снопом пшеницы на плече, пионер, дующий в гипсовый горн или отдающий рукой салют, дискобол, летчик в авиашлеме с ладонью у глаз, пограничник с собакой, крашенный серебряной «бронзой»… плюс цветники в виде пятиконечной звезды, клумбы из цветочных букв: И, В, С, или С, Т, A, JI, И и Н. Иногда среди скульптурных шеренг появлялся курчавый мальчик, облокотившийся локотком на гипсовую тумбу — образцом для ваятеля (редкий случай в искусстве) послужила фотография маленького Володи Ульянова из семейного альбома. А принимал спортивный парад новой красоты сам вождь, в неизменно бронзовом кителе и сапогах. Он на две головы возвышался над прочими фигурами и приветствовал протянутой рукой. Пионерский ампир был смешон… и все же, все же в нем был свой смысл. Да, ему порядком досталось от наших эстетов. За пошлость и помпу. Пожалуй, иронии хватило чересчур. В цене всегда неоценочное знание, истина ничего не имеет против личностей. Нельзя, скажем, начать изучение предмета с негативной наклейки: фу, впечатлионизм (импрессионизм), фу, формализм… В конце концов, оценочный оттенок бесславно смывается. Так вот, мало кто заметил, что юность нового вкуса воплотила в себе идеалы совсем иного, чем прежде, порядка.
Плодородной почвой государственной красоты версалей и петергофов было неравенство. Только оно — чем неравней, тем лучше! — было способно рождать красоту. После нашей революции настало неслыханное: государственную же красоту должно было породить всеобщее равенство, то есть то самое положение дел, которое изначально считалось бесплодным. Англичане народ пренебрежительно называют nobody (никто). Мы поверили, что это «ничто» вполне способно породить
Что мог, скажем, Запад поставить тогда на пьедестал в эту аллею идеалов? Любовь? Нет. Дружбу? Тоже нет. Самоотверженность? Тем более нет. Любовь была давно взята под сомнение и осмеяна. Признавалась только любовь к себе. Дружбы там не существовало, особенно в том государственно- интимном обличье, которое царило в стране товарищей. Там, со времен французской революции, личность была расщеплена на две половинки — человек и гражданин, и последний был, в конце концов, принесен в жертву первому, Здесь человек и гражданин признавались суверенными половинками, и на личность ложилась двойная нагрузка. Там гражданин был унижен, здесь он приравнивался к государству. И наш новый герой, молодой полярный летчик Костя Дубровин верил в то, что государство — это он. Да, фигуры добродетелей, крашенные бронзовой краской и цинком, были уродливы и аляповаты. Культура равенства переживала неолит. Да, аллея коробила вкус эстета, но идеалы государства-летчика были отлиты из чистого золота. Это был убедительный образ нужного мира, вид должного. С эстетикой в высшем смысле все было в полном порядке. Эта «красота» была готова «спасти мир». Но… но у нее был один соперник, тот, который только и мог быть, — другая красота. И там тоже один за другим на пьедесталы духа вставали: Сила через разум, Воля, Чистота расы, Верность, Новый порядок, Героизм тевтонца, Мощь арийца и так далее.
Столкновение двух государств, двух эстетик было неизбежным.
В этой войне, в частности, нужно было найти ответ на вопрос: удалось ли создать нового человека с помощью политических средств?
7. Фауст и феникс