Июньское небо в ту ночь почти не темнело, белая ночь незаметно рассеялась в рассвет и так же легко занялся день. О том, что началась война, летчики узнали, как и вся страна, из репродуктора. К вечеру пансионат опустел. Еще через две ночи над парком прокатился туда и обратно железный вал «Люфтваффе». Бомбардировщики летели бомбить Ленинград. По жребию судьбы «ястребок» Кости Дубровина принял первый бой в небе недалеко от Аннибалова парка, бой сложился неудачно, звено истребителей было рассеяно, два сбиты, и только Дубровину удалось, прижавшись почти к верхушкам деревьев, уйти от погони «мессершмиттов». Он узнал с высоты свой пансионат (как это было давно!), оглянулся на белый камень — главный корпус в толще зелени, зажмурился от прямого блеска озер в нижнем парке. Слепящие зеркала били по глазам трассирующими вспышками солнца. Он думал, что больше никогда не увидит эти места, а судьба решила иначе.
Но впереди лежала еще целая пустыня войны, которую каждый переходил в одиночку.
В конце июля по парку было сделано несколько случайных выстрелов из ствола самоходной гаубицы; немецкого офицера из головного «оппеля» насторожил одинокий особняк на вершине парковой террасы. Оглядев с поворота шоссе в бинокль дом, он заметил, что среди заколоченных окон два окна — на втором этаже — раскрыты настежь, и там, и глубине, колеблется ветерком белая шторка… Это показалось подозрительным, прозвучала команда, и гаубица плюнула по особняку тремя снарядами Недолет, перелет, третий снаряд ударил во фронтон и, пробив стену, упал на мраморную лестницу на парадной на второй этаж. Упал и не взорвался. Зато первые два сделали свое дело: взлетела на воздух беседка «лямур- подшипник», а второй разрыв превратил в щепу и мочало столетнего «галантира». Кончились коленца и уморительные позы обходительного вяза. Взрыв потряс и старую липу — от вечного кавалера осталась могильная ямина… никто не появился в проемах окна, ветер все также лениво теребил кисейную занавесь на перекрестках цейсовского стекла. Из майбаховского бронетранспортера была пущена пулеметная очередь по кустам жимолости. И снова знойная летняя тишина, пение птиц, гул пчел над цветочными пещерками. Офицер опустил бинокль, и колонна тронулась дальше.
А потом наступила зима.
Снег одинаково ложится на все голые безлистые деревья, отмечая похожими зигзагами, росчерками и кляксами голизну лип, кленов, берез. Здесь снег похож на пыль. Другое дело — хвойные породы. Только вечнозеленые ели, пихты и сосны придают снежной массе снежную форму… На сосне снег лежит искрящейся сетью, сквозь звенья которой травянисто торчат зеленые кисточки иголок и свечи рыжих шишек. Льдистая сеть колеблется на ветру вместе с кроной, играя на зимнем солнце снежной вуалью, но стоит только дунуть покрепче, как — пырх! — снег слетает вниз ручьями белого пороха, а зеленая крона вновь свободно зеленеет морозными иглами. На елке снег лежит сказочной рыхлой шубой, с обязательным круглым снежком на самой макушке, надетым на зеленый трезубец. Лапчатые ветви врастают в снежные рукава, снег на ели отливает серебряной парчой, «звенит» для глаз кольчужным звоном, прыскает голубыми искрами на солнце. Еловые красно-кирпичные шишки буквально рдеют среди пухлой белизны… странно, что первое пейзажное изображение русской зимы написано было лишь в 1827 году (!) Никифором Крыловым. Если взять за точку отсчета начала нашей светской живописи работы петровских пансионеров, то больше ста лет отечественная кисть
Снег сочельника.
Снег рождества и крещенских морозов.
Граненый пар лесов.
В канун рождества парк Аннибала впервые стал предметом немецкой мысли. В парк с небольшой командой на четырех тяжелых «оппелях» приехал Дитрих Хагенштрем, недавний баварский лесничий, а ныне унтер-офицер инженерной роты. Его пехотной команде было поручено вырубить крупные деревья для наземных укреплений.
Хагенштрем — высокий лобастый человек со штатскими бакенбардами рыжего цвета, на лице — круглые очки. Он мобилизован в войска обеспечения с тридцать девятого года. За его узкими плечами: Дания, Нидерланды, Бельгия, Франция. Настал и черед России. Склонный к умственным выкладкам, Хагенштрем с особым интересом обошел почти весь верхний парк. В загородном помещичьем доме квартировал метеовзвод, и многие дорожки были расчищены от снега. Хагенштрем гулял в одиночестве; его команда, набранная из обученного ландс-штурма, устраивалась в свободных апартаментах особняка, топила голландские печи. Был самый-самый канун рождества, и солдаты готовились встретить новый, тысяча девятьсот сорок второй. По столу бренчали мерзлые банки с тушенкой, шуршали буханки в станиолевой обертке.
Стоял ясный морозный день. Хагенштрем поднял меховой воротник офицерской шинели и спрятал руки в перчатках вглубь карманов. Он был почти ошеломлен, но ни за что б не признался в этом. Он и не подозревал, что в советской Московии есть ландшафтные парки, культура деревьев, подбор пород по принципу беконовской ?ег perpetuum, эстетически осмысленная пейзажная масса. Он машинально считал, что вся Россия — варварский лес, и с тем большим удивлением — шаг за шагом — постигал и осмыслял увиденное. Наметанным глазом лесничего он сразу увидел, что парку не меньше двухсот лет. А то и все триста! Такая глубина ландшафтной мысли изумляла. Зимнее солнце холодно скользило в высоте. Хагенштрем стоял на краю верхней терассы, на том самом месте, где в 1712 году стоял граф Головин, где сто пятьдесят лет спустя стоял влюбленный в капитанскую внучку Охлюстин, где сейчас стоял он — унтер- офицер и лесничий — и недоверчиво взирал на величественную панораму нижнего парка. Деревья были раскиданы вольготно и широко, только кое-где стволы и кроны были собраны в купы, подчеркивая взаимную красоту друг друга. Это была могучая коллонада телесно-желтых, пятнисто-черных и мраморно- белых стволов. Явственная английская схема ландшафта: «свободное дерево — символ свободного роста индивидуума» была легко перенесена на иную природную почву в русскую глухомань, и стала смешанным парком, со своей собственной физиономией и без налета той викторианской вымороченности, которая проглядывает в любом облике британской вольности. Эта, умноженная на три, пейзажная англомания была тем более несносна глазам Хагенштрема, чем дольше он думал о том, что идею свободы личности подарили Европе и миру именно немцы. И вот надо же — своей ландшафтной культуры они не создали. Немецкий гений в парках был уязвлен бессилием. Русские тоже заимствовали чужую форму, но то русские… Хагенштрем перемещал из кармана в карман плоскую химическую грелку и отогревал то левую, то правую руку. Корабельные сосны, где прямо, где косо возносились к молочному пару декабрьских облак. Казалось, что их шершаво-золотистые стволы озарены каким-то вечным солнцем. Эти ликторские пучки, фасции римского духа, окружали голые веера стройных кленов, копья туй, перья берез. А в стороне высился расейский перл — могучий дуб с обломком левого древесного русла, который казался изломом слонового бивня. Дуб не успел осенью сбросить листву и шумел сейчас мерзлой чешуей, как морская волна мокрой галькой. Хагенштрем втайне нервничал: в пейзаже было чересчур телесного здоровья, а война хоть и была близка к победе, все же не кончилась. Агония Советов затянулась. Правда, Ленинград был окружен и обречен на голодную смерть («быть ему пусту»), но Москва остановила натиск фельдмаршала фон Бока… вот вдруг стал нужен лес для защитных (?) эскарпов, как будто русские могут наступать.
Запустение снегов и холодные токи декабрьского света придавали парку грозную живописность. Кое- где из сугробов торчали пьедесталы с бронзовыми фигурами спортсменов. Они возмущали вкус Хагенштрема, вот оно! глядя на это уродство, думалось о том, что искусство тоже может пасть жертвой самой грубой популярности. Кроме того, думал Хагенштрем, как может социальная революция выступать в форме такого культурного реакционерства?.. И все же, грубые вблизи, издали они производили впечатление — воины, играющие на морозе голышом в мяч, метающие диск… Хагенштрему было не по себе, он топтался на месте, хотел и не мог уйти. Немец инстинктивно не признает чужого превосходства (Т. Манн), но даже тайный знак равенства тяготит его душу. Здесь в снегах Хагенштерм вспоминал свой родной Вейсенбургский лес на отрогах Франконских Альп, священную тишь, наклонные лучи света вперемешку с патетикой древних буков. В том сумрачном храме можно было встать колени и молиться германскому духу, но и здесь, здесь… Хагенштрем не довел мысль до точки, а, повернувшись спиной к панораме бронзовой утопии, вернулся к солдатам. Он был зол, сам не понимал причины своей досады и отдал команду немедленно приступить к рубке сосен.