вообще подходит это слово) не походила ни на Римскую, ни на Австро-Венгерскую, ни на Британскую, суть ее была не в эксплуатации народов. Наоборот, в помощи им за счет наших ресурсов, в создании нового человека, коллективно мыслящего и бескорыстного.
Что противодействовало этой благородной идее? Думается, сам человек, точнее, темные стороны его души, еще точнее, инстинкты частной собственности. Сталин, умница, осознавал это и выкорчевывал кулаков и заодно и оппозицию, но так и не понял, как организовать народное хозяйство на плановых началах, но с использованием рыночных элементов.
Экспериментировали, раздавали сотки или, наоборот, отбирали личный скот, а Система, справедливая в своей основе, тем временем гнила и разлагалась, дачные кооперативы появились, и пошла мода на автомобиль и дачу. Я долгое время не поддавался искушению, но потом все же записал в кооператив дочь, хотя, честно сказать, стыдновато было, словно предал красное знамя. Но все вокруг тихо и незаметно что-то приобретали, подарки подносили начальству, мне тоже резиденты привозили, правда, я брал лишь у наиболее надежных, и то по мелочи: виски, редкие дореволюционные или диссидентские книги для культурного развития и знания противника, разные сувениры, впрочем, виски тоже называли сувениром, а как еще называть? Приказал своему помощнику образовать подарочный фонд и передаривать нужным членам ЦК и другим нужным нам деятелям. Службу наверху считали всемогущей и богатой, посему иногда нам присылали лекала для пошивки костюмов для генсека в Италии или просили приобрести в Лондоне туфли солидной фирмы опять же для важного лица. Это тоже разлагало: если им можно злоупотреблять властью, то почему другим нельзя? Генсек коллекционировал часы, и я не раз через проверенных резидентов их приобретал, деньги, разумеется, тратились государственные, впрочем, генсек ни разу вопросов о деньгах не задавал, видимо, считал все в порядке вещей. Иногда я выезжал для ревизии в резидентуры, там отдыхал немного от нервотрепки, да и забота резидентов, включавшая хорошие рестораны и магазины тряпья, доставляла только радость. И все же эти мелкие отступления от морального кодекса никогда не заслоняли государственных интересов, а защищать их с каждым годом становилось все сложнее и сложнее. Генсеку нравилось быть в центре мировой политики, но одно дело контакты с американцами по вопросам ядерного разоружения и нераспространения, и совсем другое дело Хельсинкские соглашения и поддержка прав человека. Генсек думал, что на этот пункт мы можем легко наплевать, но вышло это нам боком: с американской помощью в стране развернулись диссиденты, требовавшие соблюдать “третью корзину”, их сажали или высылали за границу, но это не помогало. Кто мог подумать, что так упрется Сахаров со своей Боннэр, некоторые писатели в основном еврейской национальности? Сослали в Горький, закрытый город, но иностранцы все равно с Сахаровым связь держали, и он давал самые нелицеприятные оценки нашей политике в Афганистане и внутри страны. Ну, а высылка Солженицына, за которую я нес ответственность? Все обернулось против нас, хотя мы рассчитывали, что Запад оценит нашу гуманность, ведь не посадили и не расстреляли. Наша служба, делавшая ставку на “третий мир”, на национально-освободительное движение, терпела поражение за поражением: не вползали борцы за независимость в социализм, а поворачивались к нему задом. В Египте, Индии, Индонезии режимы поправели и выпали из нашей орбиты, Китай гнул свою линию и не собирался нам уступать, даже Кастро, полностью от нас зависевший, порой взбрыкивал и требовал активнее бороться с империализмом. Восточную Европу мы еще держали в кулаке, хотя много забот доставляли венгры, чехи и особенно поляки с их докерами.
Привычка к неприятностям и даже бедам вошла в меня уже в первый год пребывания в должности начальника службы, сначала я радовался приличной вербовке в ЦРУ или просоветскому перевороту где-нибудь в Африке и старался заснуть с умиротворяющим ощущением победы. Но уже наутро (если не в середине ночи) догоняли дурные вести: проклятые перебежчики, оргия двух семей в посольстве (понятно, от пьянства и скуки, но от этого не легче), туземцы загадили автомобиль резидента и прочая гадость, сопровождаемая ядовитыми звонками из ЦК. Вскоре я уже засыпал, но не с радостным чувством, наоборот, чудилось, что в моем служебном кабинете, словно шекспировские ведьмы, разожгли костер уборщицы, дала дёру вся резидентура в Лондоне, и на работу срочно прибыла комиссия во главе с генсеком для разбора злоупотреблений, совершенных якобы при моем попустительстве. Уже не казалось, что я дирижировал человечеством, соединял или разъединял народы, определял умонастроение (и даже мировоззрение) отдельных партий, а балансировал на канате, причем все время падал вниз и отнюдь не на предусмотрительно растянутую сетку.
Поразительно, сколько за кордоном происходит ЧП (а если приплюсовать еще и те, что случаются у нас на родине, то вообще можно сойти с ума), и все они прямо или косвенно угрожают интересам нашего государства. Даже какая-то пустяковина вроде легкомысленных отношений президента Клинтона и Моники может перерасти в общенациональный кризис, в импичмент и смену всей политики страны. Половые отношения, на мой взгляд, не могут быть предметом изучения разведки (разве что в свете компрометации объектов разработки). Поэтому я первоначально отмахивался от таких сообщений, как гомосексуализм премьер-министра Эдварда Хита или свальный грех отдельных министров кабинета (неудобно даже было докладывать об этом в ЦК, это порой воспринималось, как намек на то, что и у нас возможны подобные безобразия). Но потом понял, что какой-нибудь обыкновенный французский секс может иметь непредсказуемые политические последствия. Беда в том, что все мы жили в системе, не предполагавшей свободы слова и публичности, и автоматически переносили наши особенности, включая мораль, на западное общество. Обстановка резко поменялась с приходом к власти меченного пятном, с его реформами и приверженностью к демократии. Никто не сомневался в необходимости реформ и омоложении руководства, все радовались, что на смену больным и старым людям придет новая когорта, и страна поплывет в светлое будущее с развернутыми знаменами. Но не тут-то было! Свобода, словно ржавчина, стала беспощадно разъедать все социалистическое сообщество, и прежде всего закачалась Восточная Европа, которая, разумеется, находилась под крылом службы, которую я имел честь возглавлять. В то время я еще не понимал, что Главный и его антураж поставили крест на былом единении, в том числе и на Варшавском пакте, тем более что в личных беседах руководство ориентировало меня на поддержку просоветских сил и сохранении статус-кво. Мои эмиссары в ГДР, Чехословакии и других братских странах пытались делать ставку на то, что раньше называли “здоровыми силами”, однако затеянные нами процессы пробудили к жизни самую настоящую антисоветскую оппозицию с явным националистическим душком, она опиралась на поддержку Запада и вела себя чрезвычайно активно. Дело осложнялось тем, что наша линия постоянно вступала в противоречие с закулисными и открытыми действиями Главного, который не собирался закрывать шлюзы и дал волю “освободительным процессам”, разрушающим всю сложившуюся в Европе систему, которую, кстати, сам Запад поддерживал в рамках Хельсинкских договоренностей. По сути дела, мы попросту сдали преданных друзей вроде Хоннекера или Ярузельского, мы братались с Западом за счет наших интересов, а Запад кормил нас только пустыми обещаниями. Мои доклады наверх вызывали только раздражение, и когда совершенно неожиданно для меня Главный согласился с Колем на объединение Германии, я понял, что всему конец. Последовала паническая эвакуация Западной Группы войск обратно в СССР (при этом все разворовывалось на ходу, да и обустраивать наших солдат и офицеров было негде, а на что пошли выделенные ФРГ на это дело марки, так и осталось загадкой). Да и кому до этого было дело, если потребовали независимости прибалтийские республики, весь СССР, ожили недобитые бандеровцы на Украине, и Главный метался в отчаянии, пытаясь заключить новый договор об СССР. И я метался между двумя огнями: лояльностью к Главному, который меня продвигал и, следовательно, доверял, и моими собственными чувствами и убеждениями, восстававшими против политического курса правительства. А было ли это правительство? Или горстка слепых энтузиастов, за которыми испуганно брели остальные товарищи, больше всего на свете боявшиеся, что их выпрут? В беседах со многими я чувствовал мутноватые обертона, намеки и полунамеки на несогласие (напрямую в политике говорят лишь олухи), которые не оставляли меня равнодушным и указывали на правильность моих сомнений. Постепенно образовался довольно широкий круг осторожных единомышленников, никто не открывал своих карт до конца и в случае опасности, несомненно, сдал бы всех остальных. Идея оттеснения Главного от власти вызревала незаметно и хаотично и не походила на конкретный план, в котором было расписано все по часам и даже по минутам. Этакое дружеское или благотворительное мероприятие, не носившее обязательного характера, – отсюда и неподготовленность, и аморфность так называемого заговора, Брут или даже граф Пален хохотали бы над беспомощностью и бездарностью участников. И вновь я убедился в том, что мы не вольны управлять событиями, они крутят нами, сминают, поднимают на гребень и беспощадно сбрасывают на дно морское, и бороздишь мордой камешки, захлебываясь и выплывая (если). Невольно вспоминается Кутузов на Бородинском поле, отлично понимавший, что он не в силах направить ход сражения, он всего лишь пешка в руках вышних сил, букашка Божья.
О том, как нелепо