Не знаю, что бы я делать стал — все в мыслях у меня совсем перемешалось, — а только Среблян прислал своего человека, позвал меня к себе. Я встал и пошел. Думай — не думай, а не сдержал я слова, матери данного, прижился на острове, стал-таки рубить за кнежа его врагов. Сделанного не воротишь.
Среблян меня встретил один на один. Долго на меня смотрел, молчал. Не умел я взгляды его разгадывать, так и не научился.
— Что за службу хочешь? — спросил наконец воевода.
И тут во мне будто проснулось что-то — или ожило. В черной темени, что со всех сторон меня застила, словно луч света мелькнул.
И сказал я твердо, четко и громко:
— Возьми в поход!
Скривился кнеж, словно в рот кислое взял. А какого ответа он ждал от меня? Думал, злата да девок попрошу? На что оно мне!
— В поход, — повторил Среблян — будто выплюнул. — И что же ты — станешь мужиков невинных резать? Баб неволить? Сопляков таких, как ты сам, вязать да в лодку волочь? Станешь?
— Стану! — ответил я яростно, а сам в лицо ему смотреть не мог, глаза отводил.
Долго молчал кнеж. Я уж не знал, куда мне деваться, что еще ему сказать, чтоб послушал.
— А ведь и вправду станешь, — сказал воевода тихо. — Только не теперь еще. Слишком мало ты тут пробыл.
Мало? Мало, говоришь, кнеж?! Вправду мало того, что я давеча жизнь тебе, паскуде, спас, что зарубил несчастного раба твоего, а другого — все равно что своими руками в могилу свел? Мало тебе этого? Ну а мне — так вполне довольно!
Выдернул я меч мой Прожор из ножен, грохнул оземь Сребляну в ноги.
— Ты меня Лютом назвал?! Так как доказать тебе, что и впрямь я таков? Возьми, говорю, в поход! А не возьмешь — так мне все одно, где кровь лить! Убей тогда сразу, не то пожалеешь!
— Меч, — сказал кнеж, — подними.
Я долго стоял, глядя на него, дыша тяжело и шумно. Потом все же поднял, хотя и жгло мне ладонь железо это проклятое. Среблян странно смотрел на меня, и глаза у него блестели таким блеском, какого я прежде в них не видел.
— Добро, — сказал он. — Испытаю тебя. Выдержишь — возьму.
И вроде того я и хотел, того добивался — а грудь мне сдавило от этих слов.
Но сказанного не воротишь, как и сделанного.
То, что с рудников раб сбежал и на воеводу покушался, было тут, видать, делом нешуточным. Долго и тщательно кнеж разбирался, как так случилось, почему допустили. Виноватых нашли, наказали. А и того ему было мало — порешил кнеж отправиться самолично к Черной горе, к руднику, на месте расследовать, кто там недоглядел. С собой взял дюжину дружинников — и меня.
Я прежде только дважды за ворота Салхан-града выходил. Первый раз — когда в лодке сбежать с острова пытался, другой — когда отдела ушел, бродил ущельем, слушал, как коршуны крыльями бьют, добычу стеклянным взором высматривая. И кого им было тут ловить? Ничего живого, казалось, не несли в себе эти скалы. Стояли и стояли недвижимой твердью, волнами омываемые, и все одно им, кто по ним ходит, кто и чью кровь проливает. Я сам в гористом месте всю жизнь прожил, знаю я, что такое горы — высь, величие, сила, краса! А ничего этого не было на острове Салхан. Только тишь, неподвижность и мертвенный холод, каким, казалось, дышал каждый камень, каждая горсть земли.
Не по нраву мне было все это, потому и не ходил я за ворота. Но теперь уж пришлось. Ехали мы каменной тропою в гору, гуськом — больно она была узка, больше чем двум всадникам бок о бок на ней не уместиться. Долго ехали, с утра до самого вечера. Солнце в горах и без того рано заходит, а в Черной горе оно, казалось, вовсе никогда не показывалось. Не жаловала Радо-Матерь злую свою, нелюбимую дочь Янону, не дарила светом ее палаты. Когда кругом еще были только голые скалы, услышал я гул — далекий еще, протяжный, непрестанный. Так и не понял — то ли молоты и кирки то били глубоко под землей, то ли стон стоял невольничий, то ли плакала сама земля, устав от векового проклятия. Никто другой из дружинников, равно и сам Среблян, на этот гул внимания не обратил — или виду не подал. Смолчал и я.
Как добрались до места, уже почти совсем стемнело — а работа все велась. Я после узнал, она никогда не прекращалась: невольники в руднике трудились в две смены, пока одни отлеживались, другие скалу рубили. Богата была Салхан-гора, казалось, вовек не иссякнет в ней серебро, пока его кровью людской поливают, будет давать всходы…
У входа в шахту ярко горели огни — десятки факелов освещали подъезд. Алые отблески их так и плясали по глади серебряного изваяния, высившегося на скале. Из ста пудов серебра отлили Янь-Горыню — страшную деву со змеящимися по ветру волосами, с раскинутыми руками, точно весь мир она ими схватить и удушить хотела, с темным, прекрасным и жестоким лицом… Такой ли она взаправду была? Дед Смеян ее видел — будь он тут, сказал бы. А только не думал я, что, окажись он здесь, я и вправду стал бы расспрашивать.
Мы остановились, спешились. Сребляна ждали, встретили с поклоном, стали зазывать в дом на угощенье. К скале тули-лись домишки, грубые, тесные, — там невольники ютились.
Выше по тропе стоял большой, удобный с виду дом — в нем жили надсмотрщики и начальник рудника. У домишек курился дым, теплились огни, а у штольни кипела работа.
— Ты погоди с угощеньем, — услышал я спокойный кнежий голос. — Сперва ответишь, а там посмотрим, приму ли его от тебя.
Мужик, с которым он говорил — тучный, богато одетый, — лебезил, в пояс кланялся — знал, чем завинил, клялся, что ведет уже следствие, что страшно покарает виновных. А в чем виновных — в том, что, может, сжалились, позволили человеку на волю бежать? Слушал я, кусая губы, а серебряная Янь-Горыня, казалось, скалилась мне насмешливо, пряча ухмылку в зыбкой тени…
— Ладно, ладно, Крепляк, поздно уже, про то говорить завтра станем. А хотя есть на сегодня еще одно дело… Лют! Подойди-ка.
Я опомнился, пошел. Кнеж стоял ближе к шахте, чем к поселению, в нескольких шагах всего оттого места, где кипела работа. Невольники толкали из шахты тачки с непромытой рудой, тяжко надрывались, пока тащили в гору, — вход в штольню шел под откос. Вдоль хода стояли копейщики в низко надвинутых на глаза шлемах, недвижимо стояли, на всякий случай, — а за тем, чтоб работа шла ходко, глядели надсмотрщики. Крик стоял в душной вечерней глуши, хлысты так и свистели, перебивая стоны и дальний гул отбойных молотов.
Как я подошел, Среблян шагнул к одному из надсмотрщиков — тот тут же в ноги ему склонился, — забрал у него кнут. Не говоря ни слова, вложил мне в ладонь. Повернулся и также молча, не глядя, указал на раба, что как раз остановился с тачкой против нас.
Я не понял сперва, что он хочет. Посмотрел на человека. Тот уже много часов работал, был измучен, грязен с головы до ног. На меня и не взглянул — он вообще плохо разумел, что вокруг творится, ему бы только смену отработать и прилечь — вот что на лице его ясно читалось. Не молод он был уже, в отцы мне годился…
Присмотрелся я к нему — и в пот меня бросило.
То был Береста, устьевский староста, батька моей Счастливы!
— Чего ждешь? — Голос Сребляна будто меня самого кнутом огрел — было уже так прежде, помнилось мне, когда я пришел к нему на службу проситься. — Говорил, лютовать со мной в походе станешь, людей рубить. Как рубить, если даже ударить не можешь?
Стиснул я зубы так, что челюсть судорогой свело. Повернулся к воеводе, переступил негнущимися ногами.
— Кого другого дай, — сказал хриплым голосом, который сам едва узнал. — А этого не могу. Это отец жены моей. Не могу.
И как встрепенулся от моих слов Береста! Как зажглись снова глаза его потухшие, как пламенем полыхнули — враз вспомнилось, в кого дочка его норовом да гордыней пошла. Только где ж теперь Счастливина гордыня, где гордыня нашего Бересты…
— Май? — переспросил недоверчиво. Выпрямился, руку к глазам приложил, будто так легче было