А инструктор у нас был лётчик-истребитель времён войны, он не пристёгивал плечевые, говорил, что они в бою мешали, ну, а мы следовали его примеру. На сей раз, если бы я не пристегнулся — я не писал бы этих строчек.
Вылез на крыло.
Игорёк до сих пор сидит в задней кабине. Морда у него зелёная. И вся в масле.
Мне стало смешно.
Я засмеялся.
Он тоже.
Мы оба стали истерически хохотать, глядя друг на друга.
Потом я остановился:
— Ты чего хохочешь?
— А ты посмотри на себя!
Я заглянул в зеркальце. Оттуда на меня глянула перетянутая зелёным шлемом густо вымазанная отработанным чёрным маслом незнакомая физиономия с дикими глазами.
Стало как-то не до смеха.
Игорь вылез из кабины, слез на землю.
Я стоял на крыле.
Из всех трёх деревушек к самолёту бежала с радостными воплями пацанва: «Ура! Самолёт прилетел!» Но быстрее всех и впереди всех бежала толстая баба. Меня тогда поразило: разве можно такой толстой бегать быстрее всех? Баба бежала и причитала: «Миленькие, живые, живые остались, да как же вы живые остались, такие молоденькие, как же не поубивались-то, господи, да как ты обернулся на них?» Тогда и я спрыгнул с крыла и подошёл к мотору.
Мотор был весь залит маслом.
Нижние цилиндры глубоко зарылись в землю и оставили за собой глубокие борозды чёрной земли в зелёной траве.
Из центра звезды мотора торчал, как сломанная кость, носок коленвала. Половина излома была свежая, искрящаяся кристаллами стали, половина — старая, чёрная. Трещина на этом коленвале, видно, была давно.
И тут только до меня дошло, что это всё-таки не сон, что убиться мы могли на самом деле и не убились случайно…
Меня пронзил такой страх, что коленки затряслись, я не смог стоять и опустился на землю рядом с Игорьком…
Итак, вынужденная посадка вне аэродрома.
По инструкции положено оставаться возле самолёта и ожидать прибытия спасательной команды. В то же время — опять же по инструкции — лётчику немедленно сообщить о вынужденной посадке с указанием времени, места, состояния матчасти и необходимой помощи на аэродром вылета, используя все доступные способы и каналы связи.
Как поётся в песенке — «Прилетели, мягко сели, высылайте запчастя: элероны, лонжероны, фюзеляж и плоскостя»…
Самолёт, считай, разбит. Винта нет, мотор выведен из строя, шасси снесены — вывозить только на телеге…
Нас окружили жители окрестных сёл. Среди них — девушки.
Страх уже прошёл.
Присутствие девушек придало важность моменту: теперь мы уже не чуть не убившиеся пацаны, а лётчики, нечаянно попавшие в аварию. Мы приосанились (насколько это было возможно для петушков- подлётышей), напустили на себя важный вид. В глазах окружавшей нас толпы мы были героями. Такого почёта, уважения, внимания я больше никогда в жизни не ощущал. И всё это за счёт государства: самолёт- то казённый, мы разломали его, там сейчас на аэродроме что творится… Спрашиваю, есть ли где телефон. Все хором кричат: «В сельсовете!» — и одна девушка с велосипедом предлагает показать, где сельсовет. Пользуясь своим положением командира экипажа, важно даю команду пассажиру — другу моему, Игорьку, с которым вместе падали — находиться возле самолёта. Кто-то услужливо подаёт мне свой велосипед. Девушка садится на свой, я — на свой, и мы двигаемся по узкой тропинке по одному в сторону сельсовета. Хорошо, что она едет впереди и не видит, как меня бросает. Сам не пойму, что со мной: заторможенный напрочь. Меня трясёт неимоверно, тропинка очень неровная, я вижу ямки, выбоины, но мне это абсолютно безразлично. Никакой абсолютно реакции. Закончилось тем, что она крикнула мне, чтобы был осторожнее, потому что впереди канава, я бодро ей ответил, что для меня канава — это чепуха, и тут же со всего маху въехал в эту канаву передним колесом. Всё было, как в замедленном фильме: я чётко видел, как въехал в яму, перед этим подумал, что сейчас перевернусь, затем медленно стал переворачиваться через голову, точно фиксируя своё положение в каждое мгновение и не предпринимая абсолютно никаких действий, чтобы не удариться, не побить чужой велосипед — мне было абсолютно безразлично всё, что может теперь случиться. Мне вообще казалось, что я наблюдаю с тупым безразличием со стороны за тем, который падал, теперь вот едет на велосипеде зачем-то, вот он падает — ну и что? Потом поедет опять. Куда? Да позвонить надо. А куда звонить? А леший его знает…
Бывали у меня в жизни не раз после этого стрессовые состояния, но такого острого — не было ни разу. Видно, со временем чувства притупились или, наоборот, эта передряга была первой, и потому так остро была воспринята…
Кстати, первая седина у меня появилась именно после этой вынужденной посадки: мне ещё не было и восемнадцати.
Конечно, никуда я дозвониться не смог. Единственный на три деревни телефон торжественно стоял на самом почётном месте в сельсовете. Наверное, по этому телефону разговаривал сам тов. Ленин, когда совершал Октябрьскую революцию. Я едва смог разобрать, что мне отвечает телефонистка из Могилёва, но она уже разобрать что-либо из того, что я хотел сказать, не только не могла, но и не пыталась. Говорить же о том, что она могла меня соединить с аэродромом, отстоящим от города бог знает на сколько — об этом даже мечтать не стоило. Несколько дней я ездил в тот сельсовет, и ни разу мне не удалось даже сказать что-либо телефонистке, чтобы она сама дозвонилась и сообщила, что мы живы и где находимся. Это была связь для связи.
У самолёта жизнь кипела. Ребятня, словно мухи на мёд, слетелась на самолёт и осадила его, Игорь сначала культурно, потом уже настойчиво отгонял детвору, пока кто-то не принёс из деревни верёвку. Тогда верёвка была натянута на колышки вокруг самолёта и стала «табу». И сразу вопрос решился: толпа чинно стала вокруг натянутой на уровне щиколоток верёвки и молча наблюдала, как Игорь сидит или ходит возле самолёта. Всё было, словно в музее: онемевшая толпа, жадно рассматривающая предмет своего вожделения или чудо чудное и само чудо — недалеко ушедший от детворы по годикам лётчик в промасленном комбинезоне и в американских ботинках с обмотками, чувствуя себя объектом всеобщего внимания, Игорёк томился. Моё возвращение облегчило его участь.
На ночь пацаны пригнали к самолёту лошадей. Лошадей стреножили, и они паслись неподалёку. К вечеру вокруг самолёта образовались завалы всяческой снеди. Каждая хозяйка несла лётчикам покушать, стараясь переплюнуть свою соседку. Когда еду принесла первая — мы с удовольствием покушали. Наелись. Тут же еду принесла вторая. Мы поели, уже, как говорится, от пуза. Тут же еду принесла третья, четвёртая, пятая…
Мы стали отказываться. Хозяйки стали обижаться: у белорусов не принято отказываться от еды, когда тебя угощают. Отказ от угощения означал, что ты враг этого семейства, что ты брезгуешь кушать пищу, приготовленную этой хозяйкой, что ты не веришь ей и боишься, что она тебя отравит.
Белорусский крестьянин всегда был под властью. Больше всего он был под властью шляхты и привык к её интригам. До сих пор ещё стояли замки ясновельможных панов: я пацаном лазал по рвам и подземным ходам замка князя Сапеги, ведущим на километры от замка к обрывистому берегу реки, раскачивался на ржавых толстых цепях перекинутого через глубокий ров подъёмного моста, смотрел через узкие бойницы в толстых каменных стенах на пустую, заросшую за долгие десятилетия дорогу, едва просматривающуюся в высокой траве. Проклятыми считали те места местные жители, боялись того замка с его привидениями…