Легкую влюбленность он испытывал к старшей сестре Верочки — пышной Татуше, но скорей всего, они сливались в его сознании. Надо обладать бездушием Михалкова — Кончаловского, чтобы плевать на сиреневые дни Рахманинова. Схема, навязанная им, искусственна и жестка, из нее выпадает мягкая материя — музыкант. Остаются социальные игры. Я должен делать, как чувствую, а там пусть кромсают, как хотят, если до этого вообще дойдет дело.
Приезжала Алла — усталая, заботливая и далекая. Последнее — что?то совсем новое в наших отношениях. Может, притупилось былое, острое, ножевое?..
Продолжаю писать, настроение повысилось, или, вернее, нервозность улеглась. Хожу гулять. Хороший парк, но, углубляясь в него, приближаешься к гнусному грохоту ясеневского шоссе; пошел в другую сторону — уперся в новостройку; кинулся прочь — и увидел знакомые очертания Профсоюзной улицы. Как?то забываешь, сидя в номере, что мы со всех сторон окружены Москвой, что мы — часть города. А когда вспоминаешь об этом, становится тошнехонько. Крепко я не люблю породивший меня город.
Дочитываю воспоминания об Олеше. Все из кожи лезут вон, пытаясь доказать, что он не лентяй и краснобай, а великий труженик. Но бездельник, прожектер, говорун и пьяница лезет из каждой, сдобренной фальшью строки. А лучше всех написал о нем не Озеров, а убогий Рахтанов. Я и забыл, что существовал такой спортивный писатель — калека. Он что?то всерьез понял в Олеше, но его воспоминания явно обкорнаны. Грустное впечатление производят примеры стилистического блеска Юрия Карловича — «ветвь, полная цветов и листьев», — на которую все ссылаются, это ж просто безграмотно. И вдруг выяснилось, что он и сам это знал. Почему же никто к нему не прислушался? Танец Раздватриса «похож на кипящий суп» («Три толстяка»). По — моему, тут нет ничего гениального, вопреки утверждениям мемуаристов, но дальше идет просто безобразие: «Суп остановился» — это ж надо! Остается цыганская девочка похожая на веник. Точно, хорошо, но у Жироду куда лучшее встречается буквально в каждой строке. А Олеша мнил себя гением. Он считал, что «Зависть» — на века. Его уже нельзя читать (я говорю о «Зависти») прежде всего из?за абсолютно ложной, выдуманной проблемы. Это — как «Инженеры Беломорстроя» у Я. С. — ни слова правды, заблуждение времени, жалкие, обреченные, искренние и тухлые интеллигентские попытки найти изюминку в железобетонном куличе диктатуры. Иное дело Платонов — этот сразу всё понял и бил в яблочко. Но Платонов, похоже, Олешу не интересовал, он соперничал с ловким и насквозь фальшивым Катаевым. Впрочем, и Олеша не интересовал Платонова. Никогда, во время бесконечных ночных разговоров с Я. С., он не обмолвился о нем ни единым словом.
А как пошло выглядит злодейское время на страницах журнала «Для Вас»[137]. Какой?то всемирный нэп, а ведь уже затапливались бухенвальдские печи и колючая проволока окутала пол — России. И всё же, читать этот журнал мучительно: маленькая, гордая и счастливая своей самостоятельностью, своей бедной молодой государственностью страна так серьезно, мило и хорошо жила, не ведая ожидающего ее кошмара.
Любопытно: разразится невиданная катастрофа, погибнут страны, народы, бесконечные материальные ценности, а в далеком — далеком будущем люди будут жалеть о какой?то пропавшей странице рукописи, нам вовсе неведомой.
Ездил выступать в Институт стали, но оказалось, что это общерайонное мероприятие Общества книголюбов. Зал вмещает 1500 человек, он был полон на 2/3, как мне и обещали, исходя из акустических свойств неудачно построенного помещения. Вечер прошел хорошо. Были подлые вопросы о «Терпении». Все?таки мне не понять озлобления, охватившего едва ли не добрую половину читателей. Я не скрыл от аудитории, что все люди, которых я люблю и уважаю, оказались «за» рассказ, а все, кого я не люблю и не уважаю — «против». Зал был явно шокирован, но как?то рабски захлопал. А по окончании мне устроили буквально овацию, хотя я до конца сохранил мало любезный тон. Роздал бесчисленные автографы. Потом смотрели «Позднюю встречу», которая всем понравилась. Мне же больше всего понравились песни Сергеевой. Странно, почему она так и не завоевала популярности, ну, хотя бы на уровне Визбора? До чего же таинственен секрет успеха! Ясно лишь одно — необходим привкус дешевки. Ведь Ахмадулина покорила аудиторию не стихами, действительно, прекрасными, а ломаньем, лестью, игрой в беззащитность и незаземленность. И Женька, и Андрей, и покойный Саша, и Высоцкий. Любопытно, что несравненно превосходящий и Сашу, и Высоцкого Булат не достиг уровня их популярности, а нежная, странная Новелла Матвеева прошла и вовсе стороной. Песни Сергеевой удивительны, но они не вышли за пределы очень узенького круга. Так называемые простые люди — свиньи; порой — весьма умильные чушки, но всё равно с сопливым пятачком, крошечными глазками, склонностью пожирать собственных детей, валяться в дерьме, а главное — без мозга и души.
Непонятно, как я все?таки держусь на плаву. Может быть, потому, что у меня много ширпотреба: детские рассказы, фильмы, телевыступления. Мои лучшие вещи — исторические — так и не стали известны. А вот чистопрудная слезница, останкинская трепотня, клуб кинопутешествий, «Председатель» дали мне популярность, для прозаика весьма редкую. Скучно чего?то!..
Я ждал Аллу не раньше пяти и ушел гулять. А вернувшись без четверти пять, увидел на столе в первой комнате яблоки, курагу, и понял, что она приехала намного раньше. Расстроился. Прошел в спальню и увидел, что Алла спит в моей постели. Не знаю отчего, но я почувствовал к ней смертельную жалость. И сколько уже прошло времени с ее отъезда, а чувство это не проходит, засело, как кость в горле. Наверное, это не к ней жалость, а ко всему нашему, уходящему, ведь каждый мой день — потеря сил, здоровья, бодрости, желания, способности быть опорой другому человеку, веселости, хорошего настроения, бытовой легкости. Нам осталось без труда обозримое время быть вместе. А ночью мне приснился сон, как?то связанный с дневным переживанием. Впрочем, это нельзя назвать сном. Мне отчетливо и ясно представилось, что я проснулся и держу Аллину руку, крепко сжимая чуть пониже плеча. Она попыталась встать, но я помешал ей. Тут меня удивило, каким образом оказалась она рядом со мной. Значит, она отпустила машину и осталась на ночь? Но почему я не помню, как это произошло? Пока я раздумывал над этим, ее рука очень медленно, осторожно, словно не желая обидеть, выскальзывала из моих пальцев. Вдруг я резко поднялся и сел, свесив с кровати ноги. Никого не было. «Алла!» — позвал я, никто не отозвался. Здесь следует провал. Затем я ощущал себя спящим и очень тяжело дышащим. Я не знаю: то ли мне на самом деле трудно дышалось, то ли всё это было сном. А может, это была попытка умереть во сне? О такой смерти все мечтают. Но я испытывал муку, и, наверное, все умирающие «тихо» во сне невыносимо мучаются. Что мы вообще об этом знаем?..
Ходил гулять. Опять испугался ревущего ясеневского шоссе. Странно, что это так сильно на меня действует. Побаливала нога.
Несимпатичный старикашка, всё время висящий на коридорном телефоне, оказался приятнейшим человеком, академиком Косыгиным, автором более пятисот работ по геологии, главой величайшего в стране геологического комплекса. Он долго не мог взять в толк, кто я такой, когда нас знакомили. Потом сказал ошеломленно и словно с обидой: «Так это знаменитый писатель Юрий Нагибин? Какая досада, кабы знал, захватил бы книжки подписать». Потом мы с ним долго гуляли и очень интересно разговаривали о Дальнем Востоке, Сибири, геологии, Циолковском, Мичурине, Лысенко, пьянстве, истории Узкого, куда он начал ездить еще в двадцатые годы со своим отцом — профессором, современной литературе и семейной жизни. Все его мысли были интересны и поражала откровенность, с которой он говорил о своем пьющем, никчемном сыне, о том как у него, шестидесятисемилетнего, лопнул глаз, когда он слишком крепко стиснул грудастую проводницу в сибирском экспрессе.
Все время думаю об Олеше и силюсь понять, в чем неправда воспоминаний, хотя и у Рахтанова, и у Шкловского, и у Льва Озерова встречаются тонкие наблюдения, мысли. Наверное, беда в том, что мемуаристам хочется выстроить цельную картину его личности, при всех оговорках, что они на это не посягают. А в самом Олеше не было цельности, естественно, что он всячески сопротивляется превращению себя в монолит. Он был человеком с перебитым хребтом, весь в трещинах и пробоинах. С уязвленной гордостью, обманутым честолюбием, выродившимся в тщеславие. Отсюда каждодневные сидения в «Национале», в обществе подонков и дельцов, восхищавшихся каждым его словом. Считалось, что он невероятно требователен к себе, а он брался за любую халтуру. Другое дело, что она у него часто не
