спокойно; сейчас, играя плохо, я бешусь от каждого поражения. А ведь всё дело в том, что я плохо вижу шары и лузы. При этом случаются дни, когда зрение словно крепнет, и появляется былая хлесткая кладка. Едва ли это связано с давлением. В «Русском поле», где у меня давление космонавта. Я играю обычно хуже всего. А злость несомненно связана со склерозом. Я всегда ненавидел склеротическую злобу, и вот она постигла меня.
Прочел любопытные мемуары Хвощинской, дочери знаменитого некогда князя Голицына («Юрки Голицына»), сорванца, забияки, донжуана, героя Севастополя, камергера, друга Герцена, ссыльного, а главное, создателя и дирижера лучшего русского народного хора. О нем стоило бы написать.
Похоже, что дня и числа не было. Это воскресенье как?то сразу выпало из памяти. Точно знаю, что писал сценарий, гулял, разгружался и играл на бильярде. Но что?то еще было. Да, я дочитал книжку Гершензона о грибоедовской Москве. По — настоящему интересны лишь отрывки из превосходных писем Марии Ивановны Римской — Корсаковой, с которой Грибоедов списал своего Фамусова. Да, прообраз Фамусова — женщина. Бывает и наоборот: прототип прустовской Альбер тины — его шофер и сожитель. Мария Ивановна, ничуть не догадываясь о том, была настоящим художником. Чего стоит хотя бы фраза о ее детях, которые «все из одной квартиры». Удивительные письма писала она к действующую армию своему непутевому и довольно противному сыну. Чудным, образным языком внушала она ему подлейшие правила лести, низкопоклонства, угодничества, без чего «не сделаешь кариер». Но образа грибоедовской Москвы у Гершензона не получилось; книжка какая?то вялая, безмускульная, словно ему было лень ее писать.
Ночью не мог заснуть и взялся за мемуары дочери старика Аксакова. Злобная баба, влюбленная в своего брата — рукоблуда Константина, омерзительная сектантка, ненавидящая «западника» Тургенева и льющая горючие слезы о подлеце Николае I, убийце Пушкина и Лермонтова.
Тут работает, а точнее сказать, бездельничает любопытный врач — единственный мужчина в медицинском персонале: толстый, с усами и подусниками, как у старых царских генералов. Он отлично играет на бильярде (особенно хорошо кладет в середину на тишайшем ударе, а это высший показатель класса), доводит партию до победы и… проигрывает. Я догадался: он боится стрессовых состояний у своих партнеров. Оказывается, эти старые грызуны — академики чудовищно амбициозны, тщеславны и мстительны. Поначалу он простодушно всех обыгрывал, и многие ученые мужи перестали с ним не то что разговаривать, а раскланиваться. Об этом мне сказала массажистка — мой главный информатор.
И что?то есть в Узком от тревожной атмосферы романов Агаты Кристи. Тут хорошо убивать. Для этого созданы все условия — двери не запираются изнутри, что крайне раздражает меня. Невидимки — полутрупы, их безумные жены, странные, со сдвинутыми мозгами врачи, слишком долгие коленчатые коридоры, какие?то таинственные ходы и лазы, двусмысленный уют, вынашивающий злодеяние, — в этой теплой гнили непременно должно что?то случиться.
Дочитал мемуары Аксаковой, но так и не обнаружил ни ее хваленого ума, ни высоких душевных качеств. Злая, узкая баба, вся во власти идей и правил своего брата Константина, но без его души, горячности и жалкости. Душная штука — точка зрения. Равно — позиция, учение, вера. Насколько человек привлекательнее, шире и свободнее без них. Нужны доброта и неукоснительное следование нескольким заповедям: не убий, не укради, не донеси, помогай по мере сил людям в беде и верь, что жизнь и есть конечная цель. Ты будешь и сам в порядке, и неутомителен для окружающих. Наличие теории у Толстого мешает мне приблизиться к нему; Достоевский не был так зашорен, и уж подавно — Лесков, пока не впал в подражение Толстому. Как дивно свободен был Пушкин! Вот с кем никогда не тесно, не душно, до чего же раскрепощенная, вольная, безбрежная душа! Но в правилах человечности, чести, любви к свободе, ненависти к насилию Пушкин был менее тверд, чем Аксаковы в приверженности к вымышленной народности, правда, он не горлопанил о своих убеждениях, как Константин. Из всех Аксаковых самым свободным был глава рода Сергей Тимофеевич, в нем превалировал, художник, причем художник Божьей милостью, а дети его лишь тужились в стихах и публицистике. Им без теории, без веры была бы полная хана — третьесортные литераторы, а так — место в истории, в литературе, почти бессмертие.
Лишь Толстому сошла с рук приверженность к «теории». Его спас громадный, ни с чем не сравнимый дар. Но когда он превращается в чистого мыслителя, то нисходит до уровня Владимира Соловьева, а может, на ступеньку ниже.
Не случайно я так боюсь самых коротких дней — 22—24
декабря; так мучительно жду, чтобы они скорее миновали. Я ужасно плохо себя чувствую в эти дни: мне грустно, горестно, сбивается дыхание, ноги болят и наливаются тяжестью, плохой, нервный сон с щемящими и уродливыми снами, тягостное пробуждение и ожидание чьей?то смерти.
Я впервые сосредоточился на своем ожидании этих дней, на своем дурном самочувствии и понял их взаимосвязь. Так что моя боязнь дней, когда зима переламывается на лето, имеет вполне реальную причину. Но есть ли этому медицинское объяснение?
Ездил к Мышему стричься. У Аллы по обыкновению болел и пучился живот. В столице мира нет кишечного промывания. Впрочем, для «контингента» оно наверняка есть, но мы не контингент.
У Мышема как всегда был кофе с коньяком. С отвычки я опьянел и начал трепаться. Аллу это раздражало, хотя она старалась не показывать вида, остальным было просто скуч но. Мои обветшавшие истории и старомодные умозаключения никому не интересны. Я становлюсь мастодонтом. Но приспосабливаться к сегодняшнему времени я не умею. Лучше помалкивать и жить в своем мире.
Много работал. Не гулял. Дочитал Аксакову. Между строк проскальзывает, что Пушкина они тоже не любили. Духотища. Хорошо хоть старик был не таким. А славянофильство — куда большая гадость, чем я думал.
Вечером ко мне зашел Михаил Адольфович Стырикович, энергетик, действительный член Академии наук. Ему за восемьдесят, а память, как у юноши. Он помнит всех спортсменов за последние пятьдесят лет и всех киноартистов. Вдоволь наговорились о теннисе. Он и сам до сих пор дважды в неделю играет на закрытом корте «Динамо». Он дал мне журнал с очерком о новой чемпионке, беглой чешке Навратиловой. Я по фотографии решил: мужик, так и оказалось. У нее есть постоянная любовница и подруга баскетбольного роста, с лошадиным лицом. Навратилова выступает в двойном амплуа: в одном она являет активное, в другом пассивное начало. Любопытно, что на Западе этих вещей нисколько не стесняются. Знаменитая Билли — Джин Кинг сообщила в печати, что кончает с бисексуальностью и целиком переходит на мужчин. Навратилова не последовала ее примеру, она счастлива любовью с женщинами. Оказывается, это любовь пальцевая по преимуществу, к иным вариантам прибегают редко, в состоянии крайнего экстаза. Я вдруг всем своим существом ощутил, что это не моя действительность. Конечно, и в моей было и рукоблудие всех видов, и лесбос, но об этом помалкивали. Лучше или хуже нынешняя откровенность — не знаю, но это не мое.
Сегодня гулял куда легче, чем во всё последнее время.
День прибавился, и мое состояние сразу улучшилось.
Много и хватко работал, читал, играл на бильярде почти сносно. У меня новая соседка — чудовищно уродливая старуха, скрывающая свои года и делающая вид, что она еще хоть куда. Языковед, член — корреспондент Академии наук, из Ленинграда. Неглупа, болтлива, порой остроумна и невероятно хвастлива. Массажистка сообщила мне, что ученая дама никогда не была замужем и что это ее больное место. Гордится тем, что совершенно не знает советской литературы. По-моему, врет. Если уж она о «Змеелове» слышала, то, наверное, кое?что знает. «Универмаг» и «Змеелов» — бестселлеры.
Смотрел бездарнейшую картину «Мексиканец в Голливуде» с чудесными вставными эстрадными номерами. Сценарий до того плох и разболтан, что диву даешься. Что?что, а говно всюду умеют делать.
Заезжала по пути на дачу Яхонтова с толстой «молодогвардейкой», которую я знаю лет тридцать, но не помню по имени. Они захватят Аллу и поедут в Обнинск к умирающей Гнездиловой. Чуда не случилось, Ирине Михайловне остались считанные дни. Я надписал ей книгу. Бедная, бедная Ирина Михайловна! Она
