получалась, а еще чаще, из?за пьянства и разложения, он не доводил ее до конца или терял почти законченную рукопись. Он был слабый человек с громадными амбициями, не очень большим, но оригинальным даром, в нем не было протяженности, как в Платонове, он навсегда остался таким же, как в своей первой книге «Три толстяка». Ни намека на движение, развитие, обновление. Всю жизнь играл словами, порой очень удачно. Сказал несколько точных и умных фраз. Многим кажется, что он загадка, а он скорее недоразумение.
Я видел сегодня за оградой нашего санатория отца с двумя девочками, все трое на лыжах. Жители новостроечного Ясенева, счастливая семья на воскресной прогулке. Я испытал настоящий ужас при виде них. Вот так живут в полном серьезе довольные жизнью миллионы людей, и ничего иного им не надо. И в положенный срок отойдут, не испытав даже секундного сомнения в том, что, действительно, жили. Под серым низким небом, среди серых безобразных домов, плохо одетые, набитые дурной пищей, вконец изолгавшиеся и ничуть не страдающие от ежедневной, ежечасной лжи (к детям это относится в той же мере, что и к родителям) гомозятся тупые роботы — удивительное творение системы, взявшейся осчастливить человечество и обернувшейся особой формой анабиоза, от которого нет пробуждения. Это мои читатели: отец записан в библиотеке на «Терпение», от которого его вырвет, девочки изучают в школе «Зимний дуб», а внеклассно читают «Рассказы о Гагарине». Стоило жить, работать стоило!
Работаю тяжело. Не увлекает меня это писание. Перегорел после двух срывов: первый — на многие годы, второй — всего лишь на месяцы, но эти месяцы стоили прежних лет. Вот в чем ужас нынешнего бардака — он убивает всякий энтузиазм, всякую увлеченность, а только так можно что?то сделать. Андрон сумел раззадорить меня прошлой зимой, но канитель, которую развел полудохлый Сизов, погасила занявшееся пламя. Редко работал я так холодно и безучастно. И все?таки надо довести дело до конца, хотя всё кончится — чует мое сердце — на промежуточном финише.
Встретил на крыльце вернувшегося из города Косыгина. Он, вспомнив наш недавний разговор, счел почему?то нужным подтвердить свои прежние утверждения, что Циолковский — провинциальный мечтатель, а Мичурин — полная липа. Лысенко же — шизофреник. Прощаясь, он сказал, что по — прежнему любит дам.
Сегодня ездил с Аллой в Москву. Впечатление кромешное, и так хорошо было вернуться сюда, в бывшее гнездо Трубецких, ныне кукушкино гнездо. Москва в такую погоду страшна, как ад. Малолюдна, черна, облезла, безобразна, похожа на голую гниющую заживо старуху — особенно в новостроечной части.
Алла — милая, родная, упрямая, скрытная и непробиваемая в своих решениях и представлениях.
А пишется всё так же — без божества, без вдохновения. Всё остыло. А ведь я плакал, рассказывая Заседателевым и подлинные, и придуманные подробности биографии Рахманинова. И так же будет с Кальманом, ибо системе органически противопоказан всякий энтузиазм.
Получил письмо от Кравченко. Его провалила приемная комиссия СП РСФСР. Как он пишет — со слов знакомого писателя, — из ненависти ко мне. Очень похоже. Я благословил его первую публикацию, устроил его на семинар, опубликовал открытое письмо к нему в «Литературной учебе», его первая книжка вышла с моим предисловием, а вторую он наивно посвятил мне. Счет: 17 «против», 3 «за» — случай почти небывалый. Как и обычно, почти никто из членов комиссии его не читал, и такой дружный отпор! Конечно, били в меня, за что им ненавидеть жалкого рабочего парня из Кондопоги? Какая жестокость, какая низость — вот лицо сегодняшней литературы.
Получил хамоватое письмо от Молотилова. Я был уверен, что он быстро испортится и особого огорчения не испытал. Другое письмо — от Заворотчевой. Она пишет, что в Тюмени сделали вид, будто никакой премии Ленинского комсомола она не получала. Это тоже характерная черта гнилого времени.
Массажистка рассказывала мне про отдыхающих. Из года в год сюда приезжал крупный математик[138], член — корреспондент Казарновский, получивший миллионное наследство из Америки. Он был эксгибиционист и без устали демонстрировал персоналу свой увядший член, а было ему под восемьдесят, так что зрелище не отличалось внушительностью. Он делал всё от него зависящее, чтобы его застали голым посреди комнаты или в распахнутом халате. Когда он стал проделывать сходные трюки с престарелыми женами академиков, его перестали сюда пускать. Но через некоторое время сняли запрет. Он стал щупать нянечек, сестер, врачих, подавальщиц, но от демонстраций своей мужественности по мере сил удерживался. Администрация и коллеги сочли его достойным амнистии. Несмотря на богатство, одевался он нищенски: обтрепанные брюки, драные локти, худые ботинки. Это хорошо гармонировало с сальными волосами и серым немытым лицом. Он был уникумом не только в «сексе», как с удовольствием говорила массажистка, а во всем, за что брался: превосходно играл в шахматы, виртуозно на бильярде, танцевал, водил лихо машину, несмотря на глухоту, молниеносно решал кроссворды. Он ездил в Ясенево на танцплощадку, чтобы пощупать девок, но как?то в дождь свалился в кювет и охладел к танцам. На редкость начитанный, он помнил имена всех героев, все подробности сюжета, память у него была не только на цифры и ничуть не слабела с годами.
Приезжала Алла. Она проявила великую проницательность, сказав, что наш санаторий сродни богадельне. Отчасти так и есть: здесь постоянно живут без путевок, сдавая свою академическую пенсию, на всём готовом, под неусыпным наблюдением врачей и сестер два древних старца: академик Виноградов и член — корреспондент Машков (?). Первый не встает с постели, второй (при нем болтается фиктивная жена — полудурка, дочь его умершего друга) разок появился в коридоре в образе гоголевского мертвеца из «Страшной мести» — весь в прозелень и т. д. Шена его с утра до ночи гоняет чаи с персоналом, не вылезает из каптерки, но, говорят, завела однажды шашни с каким?то профессором. Похоже, что и академик Пейве примеривается к их образу жизни. Мне почему?то кажется, что Узкое кончит домом для престарелых. Тем более, что рядом строится новый корпус. Все старожилы относятся к нему с ненавистью.
Вечером смотрел бредовый фильм «Взятие Рима» — лжеисторический. В этой галиматье не постеснялся сняться Орсон Уэллс. Впрочем, в мире никто ничего не стесняется, если пахнет деньгами.
Работал. Гулял. Дошел до Профсоюзной и опять обалдел, что я в Москве. Никак не могу к этому привыкнуть.
Сегодня вторично восстал из гроба старец Машков. Он появился в коридоре в черном до пят пальто, черной фетровой шляпе с огромными полями и калошах. Редкая, седая, с зеленцой борода струилась до пояса. На глазах дымчатые очки, издали кажущиеся яминами черепных глазниц. Он и не думал выходить на улицу, а оделся так основательно для коридорной прогулки. Общительный Косыгин в оленьих унтах бесстрашно вступил с ним в разговор.
Кончил 1–ю серию, начал 2–ю. Много и крепко гулял по неживописным окрестностям Узкого. Впервые пригляделся к церкви, чьи купола светили мне из глубины немосковского простора. В стену вделана очень свежая, хотя и полутораве-
новой давности, икона Божьей матери. Церковь странная, я такой никогда не видел: сквозь незнакомые формы проглядывает русское барокко. Она завершена постройкой в последний год XVIII века, когда Узким владели Голицыны. Потом я выяснил, что церковь построена в украинском стиле. С нее Наполеон наблюдал отход своих войск по роковой Калужской дороге.
Сегодня — субботник. Я спросил свою ненормальную врачиху, в чем ее участие. «У меня свободный день, а я приехала и измерила вам давление», — совершенно серьезно ответила она. Всё шутовство, всё несерьезно. «ТогДа и меня следует считать участником субботника, — сказал я. — В неурочное время я дал измерить себе давление». Она минуты две размышляла над моим ответом, и проблеск сознания озарил омраченный мозг — она молодо, весело рассмеялась и ущипнула меня за локоть. «Хорошенький, глазки блестят. Небось, тюбик триампура хватанул?»
Смотрел итальянский фильм «Мы так любили друг друга» с Нино Манфреди, Гасманом и Сандрелли. Режиссер Скола. Говно — необычайно сложно, изысканно сервированное. Потом играл на бильярде и, проигрывая, злился до темноты в глазах. Почему?то, когда я играл хорошо, то я принимал проигрыши
