завороженные, налетали на кучу, вонзали хоботок в трупы и сосали оттуда. Вскоре они складывали крылышки и переставали жить.
Изгадилось наше лето. Каждую минуту — буквально — проносятся самолеты: реактивные — с Внуковского аэродрома, винтовые — охраняющие Калужское шоссе, сельскохозяйственные, учебные, и совсем низко, над островершками елей проходят с аэродрома на аэродром вертолеты. С утра звенят пионерские горны трех громадных лагерей, ликующий глупый мужской голос возглашает слова физкультурной команды, затем вступают в дело на весь день мощные радиоусилители профилактория строителей. Тишина умерла, а с ней и радость лета.
Надо крепко подумать о сегодняшнем дне и не совер шать тех ошибок, которые я себе позволил, исходя из ошибочной посылки, что мое имя что?то значит, моя работа как?то ценится и т. и. идеалистической чепухи. Невзрачный стукачишко из иностранной комиссии Союза киношников быстро сбил с меня спесь. А я всего?то просил две путевки в ГДР по плану индивидуального туризма. Он начал хамить с ходу, толком не выслушав моей просьбы. Впечатление было такое, будто он давно вынашивал мстительные планы и ждал только случая. А ведь я его и в глаза не видал. Он захлебы вался в истерическом злобном восторге, повизгивал, как Митя у забора возлюбленной сестры, только от иного вожделения, руки у него тряслись, подбородок прыгал. Чем я ему так ужасно досадил? Большими потиражными, что ли? Прежде чем отказать в этой пустяшной поездке, он заставил меня забрать старую открытку, в которой я в ответ на их же запрос, куда хочу поехать в предстоящем году, назвал Мексику. Я давно забыл об этой открытке, не придавал ей никакого значения, да и пришел по совершенно иному поводу, но он минут десять не мог расстаться с мексиканской темой. Затем, всё так же захлебываясь от возбуждения, стал орать, что я не несу общественной нагрузки — на меня жалуется секция драматургов, что нечето сюда лезть, когда в Союзе писателей имеется своя иностранная комиссия. «Идите к Фоминой! — визжал он. — Идите к Фоминой!» Он отрезвел и сбавил тон, почуяв угрозу в моем ошеломленном молчании. А у меня просто в зобу дыхание сперло. Но трусливый гад перепугался и залепетал что?то заискивающее. А я всё молчал, провалившись в черные дни Ильина и Аркашки Васильева. Впрочем, те гадили тишком да молчком, а этот пошел в открытую. У нас ничего не бывает просто так, чиновники отлично умеют держать себя в руках, да и не может у него быть такой обостренной личной неприязни ко мне. Нет, это санкционированное хамство, новый тон с «паршивой» интеллигенцией, вернее, весьма старый, добрых сталинских времен. Всё возвращается на круги своя. Это надо знать и держать ухо востро и не входить в кабинеты «с душой открытой для добра».
Ну а история с фестивалем, где первым номером идет моя картина «Дерсу Узала»? Все буквально балдеют, когда я говорю, что меня не пригласили на фестиваль. По всем законам мне полагалось бы входить в советскую делегацию. А меня даже гостем не пригласили, хотя с самого начала «Дерсу» был нашей единственной надеждой после всех многочисленных провалов. Мне плевать на их бездарное киноторжество, а вот на поездки не плевать, но, видимо, всё это звенья одной цепи. Сейчас, когда я «заслужил у властей», на меня стали срать особенно энергично. Впрочем, нечто подобное было и после выхода «Председателя» и в семидесятом, когда почти одновременно на экран вышли три моих больших фильма. Выходит, права Алла: официальное непризнание усугубляется завистью частных лиц, считающих, что я краду из их кармана. Любопытно, что тем, кто признан властью, не завидуют. Ими восхищаются, рассказывают восторженные анекдоты об их богатстве и всех видах преуспевания: Михалков, Симонов. Но в отношении меня иное — а кто, собственно, позволил? Кто позволил, чтоб выходило столько больших картин, кто позволил столько зарабатывать, кто позволил так жить? А никто не позволял. Все добыто не «в силу», а «вопреки». Это непорядок. Куда смотрят власти? А властям я, вроде бы, не в помеху, скорее наоборот. Но им объясняют, что в помеху. Мол, дурной пример: не доносит, не подлит, не горлопанит с трибун, не распинается в любви и преданности, а живет так, что самому дипломированному стукачу завидно. Кто же тогда стучать захочет, подличать, жопу лизать? Вот меня и одергивают то и дело, карают без вины, унижают.
Успех Михалкова, Симонова, даже такой мелочи, как Юлиан Семенов, понятен, закономерен и ободряющ для окружающих. Таланта почти не нужно, но нужна решимость на любую пакость, причастность «святому делу сыска», неоглядный подхалимаж и беспощадность в достижении поставленных целей. Этими качествами, включая, разумеется, скудость дарования, наделены почти все лица, желающие преуспеть на ниве искусств. В победах вышепоименованных корифеев они видят залог собственного успеха. А мое поведение, моя жизненная линия им органически противопоказаны. Не хочется признать, что можно приобрести имя, деньги да к тому же моральный комфорт, брезгливо избегая всяких бесовских игр, отвергая причастие дьявола. Это приводит в ярость, а ярость толкает к доносам. Да, друг мой, ты поставил себе непосильную цель: прожить жизнь, оставаясь порядочным человеком. Именно прожить, а не протлеть, последнее куда проще. Порядочным человеком ты, Бог даст, останешься, а вот сможешь ли жить?..
Завершилась еще одна утомительная ненужность — кинофестиваль. Устал, как собака, от сидения за рулем (шофер в отпуске), от обилия скверных фильмов, от собственных глупых ожиданий чуда. Ну вот, чудо вроде бы свершилось: «Дерсу» получил Золотой приз, но на моей судьбе если это и отразится, то лишь в отрицательном смысле: прибавит недоброжелателей. Сценарист и вообще пария, ему не перепадает даже крох, если, конечно, он не носит имени Михалкова. Тогда ему достается весь пирог, а крохи подбирает режиссер. Впрочем, со мной и так всё ясно. Мне не выскочить из той ячейки, куда меня раз и навсегда загнали, какой бы успех ни выпадал моим фильмам. То же и в литературе: пишу я всё лучше, а котируюсь официально всё ниже. Если б я не высовывался, мне жилось бы легче. Но я то и дело оказываюсь на виду: то «Председатель», то «Чайковский», то «Дерсу», то четыре премьеры одна за другой, да и не все мои рассказы проходят незамеченными, иные вызывают шум, и в «истории» я попадаю: вечер Платонова, письмо в защиту осужденных, в защиту «Нового мира»… Не годится всё это, парушает строгий порядок жизни, заставляет усомниться в таких вечных ценностях как доносы, оговоры, сервилизм, руководящие посты, лицемерие и фальшь.
Мелькнули Ленинград и Усть — Нарва, и вот опять Москва, дача, кабинет и стол под зеленым сукном. В Усть — Нарве казалось хорошо: теплое море, солнце, песчаный не слишком заселенный и загаженный пляж, опрятный коттедж в международном молодежном кемпинге, расположенные люди, а уехали — и вспомнить нечего. Пустота. Пожалуй, лишь утопленник с черным, как у негра, лицом запомнился. Куда милее Ленинград с Никитиными, их вкусным столом, покоем, ощущением доброжелательства. Это осталось в душе.
Нежданно — негаданно ко мне явилась дочка Тони Козловой, той самой, из Армянского переулка, что «отражена» в рассказе «Велосипед». Хорошая женщина тридцати шести лет, похожа на мать, которую я сразу вспомнил, едва глянув на нее. Тоня умерла давно сорока пяти лет от роду. А Зина, сестра — велосипедистка, жива и здорова, и Нинка, младшая из трех сестер, наша малолетняя дворовая Мессалина, тоже жива. Она так и не вышла замуж, отдаваясь всю жизнь безраздельно спорту — альпинистка. Надо же! Так распутничать на помойке в нежном возрасте восьми — девяти лет, а прожить жизнь Дианы! И Борька Лабутин, бывший Портос, умер в сорок восемь от сердца. Был пьяницей и сухоруким.
И Беня, младший брат моего любимого Павлика, умер от рака горла четыре года назад, совсем молодым, он был намного моложе меня. Он жил вдвоем с матерью, которая не позволяла ему привести жену в дом. Он женился после смерти матери, но прожил с женой недолго и даже ребенка не успел родить. Когда мы к нему заезжали несколько лет назад — я не отважился зайти и послал Аллу на разведку, — ему оставалось жить меньше года. Мы не застали его дома, он ушел с женой в театр. Странно, что он не отзвонил и вообще никогда не делал ни малейшей попытки увидеться со мной. А я передавал ему приветы через Катю, Нинку Полякову. Какую странную, самоотверженную и коротенькую жизнь прожил бывший рыхловатый добродушный мальчик, казавшийся мне бледной тенью Павлика. Но ведь я так и не узнал его.
А вечером приехал жалкий, взъерошенный, несчастный Саша Черноусов и сказал, что у матери рак груди. Но писать об этом я не могу. То?то мне так тревожно было всё последнее время, и не работалось, и не гулялось, и не думалось, и не читалось. Я?то ждал, что начнется депрессия, ан, уже знал своим тайным