мозгом, что Лену постигла беда.
Вернулся из поездки в Иркутск — Благовещенск — поселок Гындинский. Рад, что съездил. Побывал на Малой Блиновской, ныне Чеховской, нашел дом, в котором мы жили, но ничего не испытал. В памяти все было иным, милее, наряднее, чище. Иркутск тоже оказался совсем не таким, каким помнился. Тот город был целен, невысок ростом пригож, распахнут во все концы — много неба и солнца. Этот — тесен, ущелист из?за новых бетонных домов, совсем неживописен. Прежде Ангара естественно и просто сочеталась с городом, сейчас там наворочено каких?то каменных красот, что?то помпезное, ненужное, убивающее живое чувство. Далеко в реку врезается огромная танцплощадка. Старую решетку вокруг университета содрали. Город стал безлик, и настоящее не связалось с прошлым. Даже не верится, что это тот город, куда мы ездили с мамой в 1929 году через всю страну к Маре в ссылку. Тот город нам сразу полюбился, этот полюбить нельзя.
Поездка по Ангаре, а затем по Байкалу тоже не пленила меня. Много бамовской техники по берегам, много паровозов и товарных вагонов, скучные пристани. Как мне говорили сведущие люди, БАМ доканает уже отравленное бумажно — целлюлозным предприятием озеро. Нефтеналивные суда, которые будут пересекать озеро по всей длине, прикончат самое большое зеркало пресной воды в мире.
Любопытны были люди: Валентин Распутин, Глебушка, якобы утопивший Вампилова, Гена Машкин. Личности. Мы обедали в жалчайшей лачужке Распутина, которую он приобрел вместе с другой лачужкой — летником, развалившейся банькой и рухнувшими сараюшками на берегу Ангары в брошенной деревушке. Но железнодорожные пути отделили его от реки и вид отсюда стал вовсе неживописен. Здесь Распутин проводит большую часть времени, здесь и пишет свои повести таким мелким почерком, что читать рукопись можно лишь с помощью сильной лупы. Свободные часы он коротает с Глебушкой, бросившим свою специальность инженера. Глебушка живет в распадке, рыбалит, немного охотится, огородничает. У него есть жена в Иркутске, научный работник, чуть ли не доктор наук, он видит ее изредка. В смерти Вампилова он не виноват, просто в нем сильнее оказалась сила жизни. Когда их лодка опрокинулась вблизи берега, Глебушка стал истошно орать и случившиеся на берегу люди пришли ему на помощь. Гордый Вампилов молчал, и в ледяной воде разорвалось сердце. Спасать надо в первую голову того, кто молчит. Машкин — пьяница, антисемит, хороший устный рассказчик, человек надорванный, но не чуждый душевных движений. У Распутина лицо похоже на сжатый кулак, он очень некрасив, плохо разговаривает и при этом так и пышет талантом и значительностью.[106]
Очень хорошо было в Добролете под Иркутском, в деревне, где купил избу Слава Шугаев. Лес, полный грибов, рябчиков, кедровок, быстрая, чистая Ушаковка, в которой я мальчиком «острожил» рыб вилкой; через речку перекинут висячий, раскачивающийся под ногами мост; утки на протоках. Слава одну застрелил. Кругом тайга — лиственницы, кедры, сосны, много цветов. Г ряды хребтов — отроги Восточных Саян. Какая?то поющая тишина. В саду у Славы черемуха, усыпанная вязкими черными ягодами.
До этого Шугаев возил нас на фарфоровый завод километрах в ста от Иркутска, между Ангарском и Усольем. А дальше по железной дороге будет та самая Зима, где сорок с лишним лет назад шалавая женщина скинула одного из самых живописных шутов времени — Евтушенку-Распашонку.
Директор завода устроил пикник. Мы ночевали в тайге, на береговой круче, а название быстрой холодной речки вылетело из памяти. Зато я вдруг вспомнил, как называлась станция, на которой мы сошли: Половина, это как раз на полпути между Москвой и Владивостоком. Всю ночь мы провели у костра. Под утро директор завода разгреб жар по земле, накрыл его плащ — палаткой и предложил мне соснуть на этом непривычном ложе. Я лег, почувствовал доброе прочное тепло и мгновенно заснул. Температура воздуха была три — четыре градуса, я не был укрыт, но и сквозь сон чувствовал блаженное тепло. Так, наверное, и надо спать — под открытым небом и звездами, на тепле, идущем словно из?под земли. Мне очень понравилось выражение директора: «За костром надо ухаживать». Он и сам тонко, нежно, настойчиво, деликатно и упрямо ухаживал за слабым огоньком, то и дело умиравшим в сыром хворосте, пока тот не стал мощно гудящим пламенем. Занятен был громогласно рассуждающий и поминутно валящийся навзничь вместе с легким металлическим стулом Шугаев. Его голубые, без зрачков, холодные глаза жутковато белели в темноте.
Через Благовещенск мы попали в поселок Тындинский, центр строительства, где скрещиваются Большой и Малый БАМ. Впечатление сложное. Есть несомненно что?то очень хорошее, молодое и горячее в этом деле. Но и российско — жутковатое тоже наличествует: много головотяпства, неразберихи, расточительства. Но без этого у нас ни одно дело не обходится. Мешает другое: назойливое предчувствие, что это комсомольское молодежное строительство неизбежно скатится к гулаговскому. Уже была попытка прислать заключенных, да начальник комсомольского штаба отбился. Но даже он не уверен, что его победа окончательна. А коли так станет, то грош цена этой величайшей стройке. [107]
Во всяком случае, я никогда не забуду комсомольского вожака — умного некрасивого и полного обаяния Вальку, прелестную Таню — девушку с гитарой, которая поет ею же сочиненные песни, и шофера Васю, влюбленного в нее (а она спит с комсомольским боссом) и тех крепких ребят, что сидели на моем выступлении, и шоферов, перемахивающих на тяжелогруженых «Магирусах» полуразрушенные мосты над вздувшимися бешеными горными речками.
В деревянной поселковой уборной было много стихов на стенах; запомнилось афористически краткое: «Хуй тому, кто злит шпану». А какой?то скептический ум так определил всю сортирную лирику:
Хорош Благовещенск, ставший против китайского города Хэйхэ. Красиво спланированный, с широкими площадями, огромными клумбами, очень зеленый, нарядный и даже какой?то веселый, несмотря на близость агрессивного соседа. Я был у пограничников. Там на стенах висят плакаты, учащие, как надо поступать с нарушителями границ. Приемы борьбы, удушений, ножевых ударов. Противником нашего бойца выступает некто узкоглазый в маодзедуновке. Хорошие иллюстрации к пресловутой «дружбе народов». Вот на какой ноте оборвалась песня братской любви двух великих народов «Москва — Пекин».
Мы выступали у краснофлотцев Амурской флотилии, где я — беспартийный черт знает с какого года, раздавал комсомольские билеты нового образца и поздравлял счастливцев. Я даже в комсомоле никогда не состоял. Типичная хлестаковщина. В благодарность командующий прокатил нас на катере по Зее и Амуру. Фарватер проходит возле китайского берега. Даже невооруженным глазом, — а у нас были и морские бинокли, — хорошо виден город с улицами и домами, береговая суета: рыбаки тянут сети, женщины стирают белье, голый китаец медленно входит в воду, играют и плещутся в воде дети, готовят пищу на кострах, что?то мастерят. В городе не счесть высоких кирпичных труб. Каждой трубе соответствует жалкая печь для переплавки металлолома — печальный след «великого рывка». Мы так потешаемся над этой и другими китайскими глупостями, будто не совершали худших — да и сейчас совершаем. Ведь мы издеваемся над нашим собственным отражением в китайском зеркале.
Ну вот, съездили в ГДР. Посмотрели на Рафаэля, Рембрандта, Вермеера и Тинторетто, погуляли по Веймару, навестили Эйзенах и Эрфурт и получили дома сполна за всю нашу вымученную беспечность. Мама была почти без сознания, во всяком случае никак не отозвалась на наш приезд. (Боже мой, я писал это, еще не зная, что мама умирает, что я вижу ее в последний раз!) На другой день ее отвезли в больницу. Оказалось, болезнь крови. До сегодняшнего дня было всё очень плохо, сегодня профессорша, привезенная Ирой Дыхно в больницу, дала надежду. Но тяжесть с сердца не сходит, боюсь поверить хорошему. А Лене сделали операцию — отрезали правую грудь и много мяса вынули под мышкой и ниже.
Неподготовлен оказался я к большим бедам. Не умею впустить их в себя и зажить их гулкой