складывались только там, где аристократия играла важную роль, и, более точно, в тот период в истории соответствующих европейских народов, когда аристократия, утратив солипсический характер, оказывалась составной частью гражданского общества. При этом сами творцы литературных шедевров могли быть как аристократического, так и неаристократического происхождения; аристократический этос с его подчеркиванием возвышенного и неутилитарного так или иначе давал о себе знать.
Так, Шекспир не был аристократом, но аристократический этос столь ощутимо присутствует в его произведениях, что не раз предпринимались попытки измыслить для них некоего подлинного — аристократического автора. В действительности нет ничего удивительного в том, что человек проникается воззрениями и ценностями наиболее уважаемого в его обществе класса. К тому же аристократический этос распространялся через чтение книжек — например, жизнеописаний Плутарха, очень внимательно прочитанных автором «Юлия Цезаря», «Кориолана», «Антония и Клеопатры».
Легко заметить, что эпоха Шекспира совсем не похожа на эпоху войн Алой и Белой розы. Вместо распри кланов — централизованная власть, осмысленное законодательство, эффективное судопроизводство, представительные учреждения, внешняя политика, направленная на защиту национальных интересов; отметим к тому же взаимопроникновение сословий: люди знатного и незнатного происхождения могут оказаться на равных на государственной или военной службе, в качестве судей или законников, по духовной части, в университетах, да и в бизнесе, к коему обращаются многие младшие представители знатных семей. Театр открыт для всех. Мы видим государство и общество, а не господство знати над народом.
При важности оттенков и деталей государственный и общественный уклад Франции и Испании в XVI–XVII веках в принципе сходен с описанным.
Обращаясь к Италии, точнее — Флоренции, обнаружим, что Ordinamenti della giustizia (1293), ознаменовавшие конец господства знати в этой республике, были приняты за одиннадцать лет до рождения Петрарки и за двадцать лет до рождения Боккаччо; Данте приближался к своим тридцати. Макиавелли говорит о замечательном благоденствии города, наступившем вскоре после этого, и относительном мире и согласии между нобилями и людьми из народа.
Трагедии Эсхила, Софокла и Еврипида, комедии Аристофана, исторические сочинения Фукидида и Ксенофонта, диалоги Платона были написаны в обществе, в котором формальные привилегии аристократии были упразднены, но в котором она все же была уважаема и долгое время поставляла народу политических руководителей.
«Илиада» — начало начал и вершина вершин — может показаться разительным исключением из выводимого мной правила — ведь ее автор всегда стоит на позиции вождей и едва ли не отождествляет себя с ними («Ты, Менелай…» — мысленно обращается он к Атриду, а поющим «славу мужей» он показывает не какого-нибудь профессионального певца, а самого Ахилла). Однако та аристократия, которой поэт адресует свою «Илиаду», это — аристократия особого рода, это аристократия, которая знает, что такое солидарная защита общего для всех города. Ключом к мировоззрению Гомера должен служить тот факт, что наиболее привлекательным героем «Илиады» выступает не самый доблестный из ахейцев, а лучший из защитников Трои. Мало того — певец воинских подвигов удивительно восприимчив к красоте и скромному благородству мирной жизни. Знаменито прощание Гектора с Андромахой, но отступления в описании поединка Гектора и Ахилла не менее показательны:
Вот ведь и «Одиссея» завершается не истреблением злокозненных женихов и не счастливой встречей супругов, а публичным примирением в народном собрании между Одиссеем и родственниками женихов.
История блестящего расцвета русской литературы следует, мне кажется, тому же правилу. Со второй половины XVIII века сначала дворянство, а затем и другие слои становятся участниками системы отношений, заслуживающей именоваться обществом. Правительство перестало рассматривать дворянство как простой инструмент своей деятельности, гарантировало его членам права, соответствующие человеческому достоинству, стало способствовать его самоорганизации и частичному самоуправлению. Ярким выражением, а также инструментом этого процесса в духовной сфере стало появление общественно-политических журналов (Англия, Франция и Германия опередили в этом Россию всего лишь на полстолетия). Само государственное управление постепенно приобретало все более упорядоченный характер (так, Павел издает закон о престолонаследии, Александр учреждает Государственный Совет). Словом, и здесь аристократия с ее особым этосом оказалась в системе цивилизованного общества.
Но вернемся к Голландии, которой, как выходит по моему рассуждению, невыраженность аристократического начала во всем пошла на пользу, кроме успехов в изящной словесности.
Я решил, что следует отдать дань трехсотлетию петровской столицы, и, в то время как гости съезжались на президентскую дачу, отправился в Саардам (он же — Zaandam) посмотреть на домик, в котором жил некто Петр Михайлов. Домик этот деревянный и симпатичный, он похож на сохраненный на берегах Невы. На центральной площади Саардама — памятник русскому самодержцу, обучающемуся корабельному делу. В остальном — все как и должно быть в отдаленном пригороде Амстердама: цветы, магазины, тесно, подземная парковка.
Об Амстердаме вы и сами все знаете. Он действительно очень хорош, только не думайте найти там архитектуру, столь же блистательную, как в Петербурге: буржуазия рачительна. А вот что о Голландии вы, возможно, не знаете: там так же просторно, как в вагоне метро в час пик!
Вы мне легко поверите, если возьмете в руки карту и найдете Голландию в собственном смысле слова — приморскую, западную часть Нидерландов. Подумайте, сколько там может быть проложено дорог и какое на них движение. (На Rotterdam Ring шесть рядов в одну сторону и все забиты.) К тому же на отнятой у моря равнине — все как на ладони, нет загадочной дали, прячущейся за холмами. Море громадно, величественно. Пены на песчаном берегу — словно после снегопада. Но дюны, я думаю, не чета прибалтийским, и не очень украшает вид далекий, но едва ли дружественный природе дым цементного завода в Гарлеме — не заокеанском, а настоящем: когда-то, мы помним, и Нью-Йорк назывался Новым Амстердамом.
Если мысленно заменить лето на зиму, убрать все лишнее, покрыть льдом каналы и разместить на них конькобежцев — картина получится чарующая, какой ее можно видеть у старых мастеров или какой она возникала в детстве при чтении Мери Мейп Додж: странствовать по стране, из города в город — на коньках!
Невымышленные чары можно найти в небольших городах — как Делфт. Такие города в Голландии — как церкви в городах Италии: вокруг броуновское движение, а здесь покойно и даже совсем не тесно. Пленительны каналы. Я не помню, чтобы в Делфте кто-то носился по ним на моторных лодках и катерах. Одни кувшинки да утки. Вдоль каналов высажены деревья, соразмерные высоте домов, которые обыкновенно в три этажа. Нижние часто заняты кафе или магазинами; окон много, нередки мансарды. Иногда частное жилье принимаешь за офис — ибо голландцы, как известно, окон не занавешивают. Я был свидетелем вечеринки с барбекью, устроенной прямо на мосту. Цветов, разумеется, очень много и они очень дешевы.
Теперь представьте уютный номер в первом этаже небольшого отеля с окном, открывающимся прямо на канал: очень правильное место для поездки вдвоем.
Картин Вермеера вы в Делфте не сыщете, но в качестве паломника я имел в виду только Саардам.