— Леха… — хрипло проговорил Стас, тоже зажмурившись на миг, как будто, как и я, не мог поверить. — Ну ты гляди! И правда живой!..
Он подошел, и мы обнялись.
— Нас двое, командир? — спросил я его тихо. — Больше — никого?
— Пока двое… старшина, — ответил Стас так же тихо, и я почувствовал, как дрогнули его руки. — Но кто может знать… как оно на самом деле… Теперь я уже ничему не удивлюсь.
— Софья… мальчишки… — проговорил он, поворачиваясь к двери. — Оставьте-ка нас вдвоем.
У него был странный голос — глухой, тяжелый, как будто мертвый, а в глазах вместо радости от встречи — холод и пустота.
Софья поспешно схватила мальчишек за руки и уволокла из комнаты, а у меня вдруг заболело сердце, как будто его сжали раскаленными тисками… и в голове застучало: что-то случилось… случилось… случилось… Стас никогда еще не был таким, даже когда вез раненых в аэропорт и те умирали у него на руках, не дотянув до врачей всего-то ничего, даже когда справки писал в Москву о погибших и пропавших без вести, в эти страшные минуты он ругался, он проклинал чеченцев и генералов, он пил водку, но такого лица, таких глаз я не видел у него никогда!
Стас молчал, смотрел на меня и молчал, а я боялся спросить…
— Леша… — сказал он наконец. — Они убили твоего деда.
Мне показалось, что я ослышался. При чем здесь мой дед?! Кто его убил?! Мой дед вернулся с войны живым, от Москвы до Берлина прошел пешком, был дважды ранен, один раз тяжело, но — выкарабкался. Выжил. Кто мог его убить?!
Я нервно усмехнулся и покачал головой, я подумал, что война не прошла для Стаса даром, что он повредился рассудком. Он сумасшедший, поэтому у него такие глаза!
— Анна пришла домой и нашла их. Твоих деда… и бабушку. С бабушкой все будет хорошо. Она в больнице, и врачи говорят…
Что он говорил дальше, я не слышал, видел, как Стас открывал рот, но ничего не слышал. Не мог слышать — и не слышал.
Где-то внутри меня рождался жуткий, нечеловеческий крик. Рождался, рос, рвался наружу. Крик заполнил мою голову до краев, и в какой-то момент мне показалось даже, что сейчас она развалится на части, как разваливается перед взрывом тяжелая авиационная бомба.
Они! Они отомстили… за Геру… Вместо меня убили… деда… Убили! Деда?!
Я смогу… я сильный… я на руках поползу… не впервой… я знаю, где их гнездо… голыми руками… и пусть попробуют меня остановить…
Господи, дед!
Еще вчера он пытался помогать грузчикам перетаскивать шкаф!
Нет, это неправда, этого просто не может быть… Я сплю… Пусть я проснусь! Пусть я проснусь в бомжатнике, в подвале, где угодно, пусть я нигде не проснусь!
…Стас держал меня за плечи, прижимал к полу, а я орал: «Пусти!» — и еще что-то… И на скуле у командира уже наливался кровоподтек, и губа была разбита, и он рычал мне в ответ: «Я сам пойду!»
Куда?! Не смей! Это мое дело! Только мое! Ты не сможешь, тебя убьют, из-за меня, КАК ДЕДА!
А я смогу, я все смогу…
Дед… Мой дед… Что они с ним сделали?!!
— Ничего, Лешка! Они не успели ничего! Он сам умер, сердце не выдержало! Врачи сказали — мгновенно умер, он даже боли не почувствовал! Эти суки даже прикоснуться к нему не успели!
— Врешь!!!
— Когда я тебе врал?!
…Очень спокойное, очень флегматичное, украшенное роскошной окладистой бородой лицо надвигается близко-близко, темно-карие усталые глаза смотрят в мои глаза, подернутые кровавой пеленой, пульсирующие болью.
«Фамилия… Адрес… Говори, и ты будешь жить…»
Его звали Фарух, он говорил по-русски почти без акцента, и выговор у него был какой-то московский.
«Говори, и ты будешь жить…»
Я не хочу жить, мне больно и очень страшно… Очень страшно, а взгляд все равно тянется к натужно гудящей паяльной лампе, к остренькому лепестку раскаленного добела пламени… Мы с тобой одной крови, ты и я, мы с тобой почти одно целое — жертва и палач — ты улыбаешься, когда подносишь к моему животу остренький белый лепесток. Ты сам знаешь, как это бывает, когда больно, ты умеешь уважать боль…
Больно… Это было давно… Почему же СЕЙЧАС так больно?
Мы спустились в подвал и вышли на улицу из подъезда в другом конце дома, втиснулись в Стасову «Ниву» и поехали к нему домой.
Я, Гуля и Гошка.
Вечные изгнанники.
У Стаса меня ждал сюрприз — новенькая красивая и удобная коляска, видимо, буржуйского производства. Легонькая, маневренная, прямо-таки мечта инвалида! Я взгромоздился на нее и наконец-то почувствовал себя человеком, а не бревном, которое надо переволакивать с места на место.
А потом мы со Стасом сидели на кухне и пили водку, стакан за стаканом, почти не закусывая, как когда-то в «Северном», после того, как погрузили в самолет ребят из нашего взвода: в один отсек раненых, в другой — мертвых. Тогда впервые за несколько месяцев мы были среди своих, не ждали внезапного нападения и не боялись быть пьяными. ОЧЕНЬ пьяными.
— …мне повезло, они меня просто не заметили, — рассказывал Стас. — И провалялся я в канаве под кустом, пока наши не подошли и не нашли меня. Единственного живого! Из всех!!! Веришь, Лешка, я повеситься хотел! Лежал в госпитале, в белых стенах, смотрел, как падает снег за окошком, и думал, как бы так, чтобы незаметно… Нехорошо мне было жить! Странно! И страшно…
— И я очнулся среди белых стен. В носу трубки, в вене капельница и тоже — снег за окошком, белый и пушистый. И не болит почти ничего… ноги немножко… которых нет… да и то как-то слабенько, далеко. И я думал — какое счастье, я жив, я у своих, все кончилось.
Я хотел засмеяться, но смех застрял в горле.
— А потом я увидел чеченов с «калашами» и мне тоже захотелось удавиться, только я встать не мог, да и следили за мной круглосуточно. У них госпитали в горах покруче наших, и врачи, какие нам и не снились…
— И они вот так выхаживали тебя, чтобы продать в рабство?!
— Они хотели выйти на моих родных и потребовать выкуп… Это очень выгодно и действует всегда безотказно. А в рабство — это уже потом, когда поверили, что я детдомовский. Ты знаешь, какой у них рынок рабов? Как у нас продуктовый. Стоят в рядок солдаты, калеки, всякий непонятный люд, а покупатели ходят и смотрят, выбирают. Здоровых сами чеченцы покупают, для работ по хозяйству, а инвалидов в основном цыгане, попрошайничать.
Я никогда никому не рассказывал таких подробностей, думал, что так и умрут они вместе со мной, думал, что тяжело вспоминать и страшно, а рассказывать и вовсе невозможно, ан нет — оказалось легко, особенно когда вторая бутылка водки в расход пошла и стакан в глазах уже не только начал двоиться, но, кажется, даже самостоятельно передвигаться по столу.
Или это Стас колотит по столу кулаком?.. Зачем? Стол-то чем виноват?
— Порешу гадов! — орал Стас. — Всех до единого! И мне за это ничего не будет! Не боись, Леха!
Я тогда не обратил внимания на его слова, слишком пьян был, а с утра вообще все позабыл — очень плохо было мне с утра.
— Я ведь после того, как вернулся, три года в милиции проработал, а потом плюнул — ушел. Но я на Петровке всех знаю, и меня все знают! Мне можно все!.. Не оставлю в живых никого, Лешка, из поганого гадюшника! Некому больше будет мешать тебе жить! Вырежу! Огнем выжгу! Всех на хрен!
Кажется, я пытался его отговаривать… или просил, чтобы он взял с собой и меня? Или я пытался его