— Ты, Мустафа, слишком отпустил поводья, — заметил я.
Он сделал небрежный жест, как бы подчеркивая: это не моя забота. Однако замолчал, ибо задумался, и я воспользовался случаем задать вопрос. Я постарался подобрать тактичную формулировку, но прозвучало все равно слишком уж в лоб.
— Разве может любовь быть так далека от реальности?
Мустафа посмотрел искоса, и я понял, что он обиделся. Бедный мой брат — пленник столь великой и столь безнадежной любви! Он самоотвержен и слеп, как всякий, кто одержим любовью, кто бросается на ее алтарь. Я жалел брата и в то же время чувствовал, как отдаляюсь от него все больше и больше. Страсть, переживаемая им, слишком волновала, слишком тревожила — я к такому не привык. Наверно, я в подобных вещах несколько консервативен. При других обстоятельствах эта страсть могла бы приковать внимание, а то и развлечь, — но ведь именно из-за нее Мустафа попал в тюрьму.
Наконец, догадавшись, что я жду ответа, Мустафа передернул плечами.
— Я бы ответил, если б знал, что ты имеешь в виду. Пока скажу только, что любовь менее прочих понятий поддается логическому объяснению.
Избегая смотреть на него, пожалуй, излишне резко я произнес:
— Мустафа, даже у меня хватит соображения не спорить с тобой о логике. Просто я считаю, любовь должна опираться на нечто реальное. Это ведь не абстрактная, не вычитанная идея. Неудивительно, что книги, за которые ты брался, ничего не прояснили. Любовь — это прикосновение, звук, вкус, запах, отрада для глаз; иными словами — все, что делает мир тем, что он есть. Конечно, за основу может быть взят некий идеал, но на одних идеалах любовь долго не протянет. Для подпитки ей нужно что-то материальное, осязаемое. Возьми хоть свою аналогию с океаном. Океан может вдохновлять, океаном можно восхищаться, но нельзя купаться в фотографическом изображении океана, как бы удачно оно ни было. Для купания нужен настоящий океан.
— Аналогия непрямая! — возразил Мустафа. — Подтасовываешь, брат.
— Допустим, только дело не в этом. Меньше всего меня заботит, совпадают ли наши с тобой представления о любви. Мустафа, ты должен забыть чужестранку. Забудь ее — а не то навеки лишишься покоя.
— А вот тут ты не прав, Хасан! — воскликнул Мустафа.
В голосе его был восторг. Через решетку он взял мои руки в свои. Как потрясла меня внезапность этой перемены!
— Не могу я ее забыть, — с жаром произнес Мустафа. — Да и зачем? Она уже во мне. Океан — это не некая субстанция, отдельная от человеческого «я». Океан и есть «я». Посредством океана «я» получает и объем, и значимость. Уж поверь мне — я точно знаю. Я миновал самый тяжелый отрезок пути, а удалось это благодаря любви к Лючии. И вот что важно: я ничего не делал. Однажды я проснулся и понял — я уже другой. Вот так просто. Лучшего объяснения у меня нет.
Комнату наполнил веселый, мальчишеский смех моего брата.
— Вот как это случилось, — продолжал Мустафа. — Ранним утром я лежал в постели. Раздался крик муэдзина из соседней мечети, а следующим моим ощущением был полет. Не знаю, как еще описать. Голос подхватил меня и понес. Все мои чувства открылись, я стал океаном. Какую безмерную благодарность я испытывал: какое умиротворение на меня снизошло. Мне казалось, я непобедим. Мурлыча себе под нос, я пошел на работу. По дороге мое внимание привлекли свежие газеты. В них на все лады обсуждалось исчезновение чужестранцев. Я поднял голову. В небе летали чайки. Прочел безмолвную молитву — и принял решение. Мне сразу стало ясно, что делать дальше.
Мустафа расправил плечи, выставил подбородок и добавил:
— Я должен был объявить, что они мертвы, и тем свести к минимуму риск, что их план раскроется. Заявлю, думал я, что похитил и убил их обоих. Тогда муж Лючии навсегда прекратит поиски и чужестранцы смогут жить как хотят. Они заслужили это право. И, приняв решение, счастливый, в полной гармонии с собой, я приступил к его исполнению. Видишь, я по доброй воле признаю, что пережил свою мечту. Я стал океаном, — с улыбкой повторил Мустафа.
Львиный прах
Признание было сделано. Мустафа сидел теперь недвижно, совершенно спокойный, даже веселый. Вспомнились дни нашей юности: он, бывало, застывал перед зеркалом, вздернув подбородок, сложив руки за спиной, — наглядное воплощение собственной врожденной мятежности. Теперь, в решении сдаться полиции, я усмотрел крайнее проявление того же мятежа, бунта против реальности.
Некоторое время мы оба молчали. Наконец я тихо спросил:
— Мустафа, разве женщина, какова бы она ни была, по определению заслуживает подобной жертвы?
Он так же тихо произнес:
— Отвечу, если скажешь, почему мне суждено было встретиться с Лючией.
Я отвернулся, уставился в пол. Что я мог ответить? В конце концов, кто я такой, чтобы истолковывать предначертания судьбы? Вместо абстрактных аналогий я обратился к насущной проблеме. Стараясь не выдать отчаяния голосом, я произнес:
— Пожалуйста, Мустафа, расскажи полиции то, что рассказал мне.
— Нет! Ты с ума сошел? Хочешь, чтоб я предал Лючию?
По густому румянцу я понял, что глубоко оскорбил брата. Несколько минут мы молча смотрели друг на друга. Мустафа сник — втянул голову в плечи, помрачнел. Я не выдержал — стал разминать ноги, потер лоб. Очень медленно, со всем тщанием подбирая слова, предположил:
— Значит, есть и третья версия случившегося?
Мустафа выдал небрежный смешок.
— Конечно, есть. Не волнуйся — ты в этой версии не фигурируешь. Ни ты, ни Лючия, ни еще кто. Только я один.
В голосе снова послышались звенящие нотки.
Я понял: единственный способ вразумить брата — посеять в нем вопреки моим собственным чувствам сомнения в правдивости рассказанного чужестранкой. И я рискнул — задал прямой вопрос:
— Выходит, ты безоговорочно поверил в историю чужестранки?
Мустафа дернулся как от пощечины. Эта непроизвольная реакция убедила меня, что и таким способом толку не добьешься. И я сдался прежде, чем Мустафа с презрением ответил:
— Ты ставишь под сомнение честность Лючии?
— Не сбрасывай со счетов такое понятие, как «правдоподобность».
— О какой правдоподобности ты говоришь? — воскликнул Мустафа, явно не видя связи между моим вопросом и всем, что этому вопросу предшествовало.
Поколебавшись, я добавил:
— Существуют стандарты правдоподобности, с помощью которых всякий разумный человек судит об истинности либо ложности предлагаемой информации.
Последовала короткая пауза. Мустафа заговорил с надрывом:
— Я люблю ее, люблю и не желаю больше ничего слышать! Любовь, подобная моей, предполагает обожествление любимой. Я боготворю каждую черту Лючии. Я не могу не верить Лючии. Не могу сомневаться в ее правдивости. Это не обсуждается. И плевать я хотел на истину.
— И это уже само по себе — изрядная проблема, верно? — Я не удержался, чтоб не съязвить.
Мустафа вскинул дугообразные брови.
— Всегда знал, что ты циник, Хасан: жаль, не представлял масштабов твоего цинизма. Меня можешь критиковать сколько влезет, а Лючию не трогай. Она не по твоим правилам живет. Она вообще из другого мира. Человеку нужно во что-нибудь верить. Я верю в любовь. Это мой выбор.
— Циник, идеалист… Это только слова, Мустафа. А мы с тобой имеем горькую истину, которая, к нашему общему большому несчастью, отнюдь не выдумка. Ты сидишь в тюрьме за преступление, которого