Мюнхен был благоприятной почвой для его первых шагов, более благоприятной, чем Берлин. Его население импульсивнее, и у них был опыт Советской республики. Я видел рабочих, уволенных солдат в серых суконных мундирах, ребят с теми лицами, какие писал Лейбль.[144] В город приходили люди, жившие в горах. Они внимали ему как зачарованные.
В таких местах речи воспринимаются не умом, они действуют как заклинания. Поэтому их не опровергают при помощи аргументов. Он не сказал ничего нового, ничего такого, чего бы до него не было сказано социал-демократами или националистами. Чувствовалось, что все это взято из третьих рук — у Дюринга, Лангбена, Лагарда, Люгера[145] и тому подобных. Но это не имело значения. Он выдвигал даже такие безумные предложения, как например то, чтобы правительство начало печатать фальшивые франки. Но все было полно внутренней энергии, во всем чувствовались какие- то мощные токи.
Если у меня возникло ощущение, будто бы я попал в плавильный котел, нахожусь в центре национального единения, это было не так уж неверно. Но за этим было что-то другое, более сильное — открытие бесклассового общества со всеми вытекающими отсюда последствиями, с вызванным им колоссальным взрывом энергии. Это смешивает все краски палитры, разрушает иерархии, освобождает человека от навязанных обязательств, поглощает их и уносит в динамическом потоке. Массы осознают свое единство, свое равенство и даже свою свободу, воплощенные в одной личности. Возможно, что отсутствие у нее ярко выраженной физиономии еще больше способствует этому ощущению: они проецируют на эту личность свою веру, свои надежды, свое ощущение величия. Национальные страсти действуют при этом наподобие запала; движение неизбежно выходит за рамки национального, которое тоже составляет одну из красок общей палитры. Оно устремляется за пределы истории в неопределенное и необозримое пространство.
Тогда меня охватило что-то другое, похожее на очищение. Непомерное напряжение четырех военных лет привело не только к поражению, но и к унижению. Раздробленная на кусочки, прорезанная коридорами, разграбленная, обескровленная страна оказалась обезоруженной в окружении хорошо вооруженных, опасных соседей. Это был страшный, серый сон. И вот поднялся незнакомец и сказал то, что нужно было сказать, и все почувствовали, что он прав. Он сказал то, что должно было сказать правительство, если не теми же словами, то хотя бы в том же смысле, выразить это по крайней мере своим отношением, даже молчанием. Он увидел брешь, образовавшуюся между правительством, и народом. Он решил ее заполнить.
То, при чем я присутствовал, было не ораторским выступлением, а стихийным событием. Инфляция зашла тогда, кажется, уже довольно далеко. Голод — великая сила, голодные массы — это хорошие слушатели. Помнится, как после окончания собрания по залу ходили люди с мешками, в которые мы опускали денежные купюры.
Провоцирующий вызов и ответная реплика. Когда Эрнст Никиш закончил свою книгу «Гитлер, германский рок», на обложке которой, сделанной художником А. Паулем Вебером, можно было видеть легионы вооруженных людей, которые вместе со своими знаменами проваливаются в трясину, он показал мне оттиски. К сожалению, это был не просто политический памфлет, это было пророческое видение. Очевидно, это было перед самым вступлением Гитлера в должность канцлера. Никиш показался мне человеком, который вот-вот сам себя взорвет на воздух; я советовал ему воздержаться от публикации. Но он не был политическим противником в общепринятом смысле слова; он так глубоко страдал от того, что на его глазах надвигалось на страну, что ему было не до страха. Вскоре он и Вебер исчезли в тюрьмах.
Прошло десять лет после той мюнхенской речи; многое с тех пор изменилось в мире и в моих взглядах тоже. Политические события такого рода имеют детально развивающуюся историю со своими подъемами и спадами, которые, в частности, касаются также приятия и неприятия. Люди, ошибшиеся в своем выборе, стараются заострить внимание на тех моментах, которые они считают положительными, причем зачастую это делается с величайшей наивностью. Они стараются перечеркнуть те часы своего увлечения, которые, возможно, были лучшими в их жизни. Для оправдания на посмертном суде зачитываются не только добрые дела, но и заблуждения. Извергается только тот, кто тепл, а не горяч и не холоден.
Когда в нашу жизнь неотвратимо входит какой-то человек, мужчина или женщина, входит какая-то идея или бог, ответом на это может быть абсолютная решимость, готовность преданно следовать за ним, верность не на жизнь, а на смерть. Этот человек встретил свою судьбу; он откликнулся на зов, который принесет ему победу или смерть, он платит своей жизнью, честью, имуществом.
Глядя со стороны, можно этого не понять. Вот некто разорился ради женщины, которая, на наш взгляд, не отличается ни красотой, ни душевным богатством. Сектанты идут на костер за пустяковые различия. Восторженные последователи умирают за нелепую идею. В этом всегда есть что-то непостижимое.
Когда нечто подобное происходит рядом с нами, а мы не можем отказаться от позиции стороннего зрителя, критического наблюдателя, мы неизбежно оказываемся в сомнительной ситуации. Сомнительность состоит в этом случае не столько в ее опасности, которая неминуемо здесь присутствует, сколько в безучастном отношении. В таком положении обыкновенно говорят, что не нашлось ничего равноценного, что можно было бы противопоставить новой идее. На самом деле это означает не отсутствие другой, лучшей системы, которую можно было бы противопоставить той, что получила распространение, а отсутствие должной самоотверженности, систем всегда предостаточно, так что бери любую. Но дело в том, что она должна наполниться живой кровью. Так и в Германии можно было найти гораздо лучшее решение, чем то, которое предложил Гитлер, да мало оказалось решительных людей, готовых его отстаивать, кроме коммунистов. У них было много общего с Гитлером, а у Гитлера с ними, включая такое нововведение, как использование техники в методах политической борьбы, и ей суждено играть в будущем все более значительную роль.
Физиогномические особенности тоже играют немаловажную роль. На многих, особенно людей интеллигентного склада, Гитлер с первого взгляда производил неприятное впечатление. Это усиливалось по мере того, как он переходил к провоцирующему поведению и набирал все большую власть.
Часто отмечалось его сходство с Чаплином. Известно, что Чаплин даже сыграл роль Гитлера. Это сходство не ограничивается поверхностными чертами; Чаплин был одним из великих чародеев и разрушителей нашего времени, властелином взрывного хохота, которым человек, в чью душу властно вторгается техника, выражает свое понимание парадоксальности и невозможности своего положения. Человек корчится от хохота, глядя на то, как взлетает на воздух его взорванный дом. Я понял это с чувством потустороннего ужаса, когда смотрел так называемую комедию «Чаплин — динамитный пекарь».
Когда политическая температура достигает определенного градуса, неизбежно начинает твориться насилие. Это может привести к кризису, к началу внутреннего несогласия среди лучших сторонников, как это произошло в Италии в связи с убийством Маттеотти. С другой стороны, если ты принимаешь какое-то движение, почти невозможно ограничиться идейным согласием, отвергая физическую расправу, которая творится на улице, в особенности если открыто выражается резкое неприятие.
И тем не менее соблюдение меры, ограничения, которые соблюдаются в применении насилия, служат верным признаком величия, истинного призвания, показателем того, что эта власть зиждется на бытийной, а не только на волевой основе. Она входит в общее целое, думая, когда нужно, и о побежденной стороне.