«волю», не наверх, к солнцу и свету, а куда-то еще дальше, еще глубже. И это было страшнее всего. Ей было жутко сделать даже шаг из этого все же человеческого места, со странно звучащими здесь, но все же людскими возгласами, с ровным светом особых, но все же источающих свет ламп…
Слово «пошли», брошенное кем-то, будто ударило ее. Она подчинилась ему, как подчинялась теперь всему, что диктовало ей поведение и каждый шаг. Двинулась за малой горсточкой людей, неспешно углубляющейся в сразу пахнувший холодом и сыростью отсек. Темнота хлынула навстречу, но шахтерские лампочки протыкали ее, как свечи. Когда она видела эти лампы при свете дня, они казались ей частью шахтерского обряжения, такой же, как шахтерская шляпа. Сейчас, когда лампы светили и стали перемещаться, они словно оживили узкий и темный канал, по которому люди как будто плыли. Ощущение это подчеркивалось тем, что под ногами хлюпала вода. Фросе даже казалось, что она вот-вот хлынет за голенища сапог.
Но люди шли спокойно, в мерцании лампочек было сейчас нечто значительное и утешающее. Да что же это напоминает ей? И она в конце концов вспомнила: шествие богомольцев в пасхальную ночь с зажженными свечками в руках. Много людей, весенняя ночь, полная звуков и запахов, и медленный шаг, чтобы не загубить на ветру слабый росточек огня. Люди в праздничной одежде, с тихими словами, с трепетной бережностью несущие малые огонечки в ночь.
От боли, от тоски по тому молодому, полному надежды и благости миру навернулись у нее слезы на глаза. И они были такими горькими, потому что этот мир существовал только в ее воображении и обернулся более страшным и губительным, да, даже более страшным, чем это шествие в подземелье, узком и словно бесконечном. «Штрек», — догадалась она, и то, что нашлось слово, принесло какое-то успокоение.
Подземные коридоры то сужались, то расширялись. Потом она узнала, что подземный город имеет свои улицы — коренной штрек и переулки — ответвления от него.
А тогда, в первый раз, ей показалось, что они возвращаются в одно и то же место, кружат в темноте, заблудились. Хотя это было невозможно, от одной этой мысли похолодело у нее все внутри. И вдруг страшный звон и свист оглушили ее. Из темноты вынырнула дико, невероятно выглядящая здесь лошадиная морда, и губастое черное лицо с ослепительно белыми зубами промелькнуло и исчезло, а свист и грохот продолжал отдаваться под сводами. Видение исчезло, замерло эхо странного промелька, а Фрося, как метнулась в сторону, так и застыла, прижавшись к твердому камню, даже сквозь шахтерскую куртку обдавшему холодом.
«Эх, дуреха, коногона испужалась!» — сказал кто-то рядом. Голос был незнакомым, но кто-то как бы продолжал заботу о ней. И с этого момента все стало проще и терпимее.
Пуще всего боялась Фрося: не затухла бы лампа. Потом она узнала, что лампы затухают часто. Она узнала это, когда стала лампоносом. И уже давно работала им, но всегда помнила, что несет самое важное под землей: свет. Ей нравилось, что в шахте зовут ее не по имени, редко — «Эй, лампонос!» или «Давай лампу!». А почти всегда одним словом: «Свет!» Она шла на окрик: «Свет!» — и несла свет.
Она привыкла к своей работе и старалась унести на себе как можно больше ламп, шахтерских «коптилок». Фрося устроила себе нечто вроде короткого коромысла и на него нацепляла крючки ламп. Вся как светящаяся рождественская елка, она медленно продвигалась по штрекам, прислушиваясь то к ближнему, то к дальнему зову: «Свет!» Но часто нетерпеливо выскакивали из уступов, из нор и лазов — все на одно лицо, и по голосу не узнаешь, в шахте и голос меняется, — хватали лампы и снова исчезали.
Но до этого она еще работала откатчицей. С откатки и началось привыкание. Тяжесть вагонетки, вдруг — казалось, неожиданно — поддавшаяся ее усилию, именно ее. Это было новое и отрадное ощущение. И новым было чувство связанности с непростым организмом бригады. Все усваивалось ею вместе, в комплексе, во всем находился смысл.
По началу она дичилась, сторонилась задорных и шумных девчат, соседок по общежитию. Они казались ей все похожими друг на друга. Потом как-то из общей массы выделились лица и характеры. У каждой была своя судьба.
Судьбы, похожей на ее судьбу, не было, но были другие, тоже нелегкие. Баловней здесь не имелось.
Фрося именно в работе примерилась, притерлась к подругам. А потом, в общежитии, «вагонке» — нары были на четверых: вверху и внизу, как в вагоне, — общение продолжалось, стало естественным.
Люба сначала жила в клубе, спала на диване. Потом, когда освоились в поселке, вместе с Фросей они сняли комнату у шахтерской вдовы. Хозяйка почти не бывала дома, нянчила внучат, у сына была квартира в «конторском» доме, где жили инженеры.
Фрося и Люба подружились не только потому, что вместе приехали и что познакомил их Василь Моргун, — дружба возникла, пожалуй, от этого, но продолжалась и углубилась сама по себе. Это было удивительно для окружающих, потому что Люба была как огонь, а Фрося — как тихая лесная речка.
Вечерами они выходили в степь, сидели на кургане, пели тихие песни. Иногда чумазые, веселые парни задевали их. Люба отшучивалась, но Фрося молчала, она чувствовала себя чужой. Только раз, когда на их участке объявлен был аврал и все, и она тоже, сутки не поднимались из шахты, — она ощутила свою связь с людьми, работающими рядом. Это дало ей минутную радость, тотчас погасшую в смертельной усталости.
Сначала казалось: вся жизнь до краев полна этой усталостью. Прошло много времени, пока ее не то чтобы не стало, но усталость как бы потеснилась, образовался просвет. Фрося узнала многих ближе и дивилась, как широк мир, как много в нем разных людей. А когда-то ей казалось, что весь он ограничен белой монастырской стеной.
В клубе Любе помогал плотник Левушка. Он был настоящим умельцем, все успевая: и на шахте, и в клубе, и «пособить» был готов каждому. Ему уже было двадцать восемь, но казался он моложе. Держался с девушками просто, как с сестрами. Он всегда был в курсе дел на шахте, и через него Фрося поняла больше, чем работая сама под землей.
— Вы что? Вы злого времени и вовсе не помните, — говорил Левушка, — а я хлебнул его вволю. Отец рано помер, утонул в половодье, а нас — четверо, ребятишек. Вот снарядила меня мать, завязала в узелок чистую рубаху и пару запасных лаптей и наказала мне идти в дальнее село к отцовой сестре. Добирался я то попутной телегой, то пешком — поездов боялся, да и денег у меня не было. Добрые люди кормили: я то дров наколю, то тын починю, то коровник вычищу. Однажды пришлось мне заночевать в поле в стоге сена.
Проснулся утром и слышу: идет пальба из пушек за лесом. Вышел на дорогу, а там видимо-невидимо войска, идут и едут, да все краснозвездные, и песня знакомая: «Отречемся от старого мира…» Засмотрелся я на ладных ребят с шинельными скатками через плечо, с винтовками за плечами. А я хлопец был справный, хоть впроголодь, а вымахал под потолок. Мне кричат: «Давай, хлопчик, к нам, чего за мамкин подол держаться! Пошли буржуев бить!» Как услышал я, аж весь загорелся: какого черта мне от той тетки надо? Кого там бить и за что, соображал я плохо, но одно понял: не надо искать тетку, которая еще и неизвестно, примет ли, а то по шее надает! Взялся за грядку обозной телеги и зашагал, не зная куда.
А через день стоял вторым номером у пулемета «максимки» — жаркий бой был с беляками! И воевал, пока не прогнали беляков. Ранен был, вон шрамик остался на шее, пуля на излете поцеловала. В двадцать втором вернулся я домой, уходил мальчонкой, пришел — красным бойцом: в гимнастерке с красными петлицами на груди, «разговорами» назывались, в кожаных сапогах, — у нас в семействе никто их не имел, первый я заявился в сапогах! Мать постарела, почернела, братья по свету разбрелись. Бедно, голодно… Пошел к старшему брату на шахту в Донбасс. Мать ревела: «Под землей жизни не будет». Однако привык.
Левушка был первый шахтер, с которым Фрося познакомилась поближе. Они все казались ей особыми людьми, а Левушка был обыкновенный, деревенский. Он и не собирался оставаться на шахте, только и мечтал вернуться в деревню, накопив денег. Построить настоящий дом, жениться на деревенской. Работать в колхозе. Разве ж можно всю жизнь под землей? Нет, под землю только за «длинным рублем» лазят, не на всю жизнь в шахту, а на худший ее отрезок. Зато потом…
Фрося понимала его, но ей казалось, что на шахте работают другие люди, у которых главное — здесь. Люба слушала Левушку, самолюбиво хмуря короткие брови, говорила: «Меня комсомол прислал на шахту, но я могла и отказаться. А не отказалась. Значит, буду здесь обживаться».
Младший брат Любы работал на шахте. Коногоном. Фрося его никогда не видела. Она избегала