институте и за делами забыл про них. Года через два вспомнил и говорю Солоухину:
– Володя, у меня в институте давно уже стоят черные совсем доски. Не хочешь взглянуть?
– Давай поглядим, – отвечает.
Приехал он на своем джипе и забрал их, а я поехал домой. Через несколько часов звонит:
– Саша, приезжай немедленно.
– Что такое?
– Увидишь.
Приехал, смотрю, иконы мои разложены по столам и над ними колдуют два реставратора.
– Диесус семнадцатого века, – говорит мне Солоухин. – Это твои вещи. Решай, что будешь делать.
– Что мне решать, – отвечаю, – в моей хрущевской квартире места для них нет. Считай, что это мой подарок.
Вчера был у Розы Лаврентьевны, привозил деньги, собранные альпинистами на памятник.
Приходилось слышать внушенное «русскоязычными» представление, что, мол, Солоухин жаден, что он будто этакий деревенский кулачок, готовый обманывать бедных старушек. Люди всегда меряют своей меркой, и тот, кто видел в собирании икон Солоухиным что-то нечистоплотное, прежде всего сам не чист душой. Это мне хорошо знакомо, я тоже собиратель, и обо мне наши недруги говорили, что я наживаюсь и торгую. На самом же деле за всю свою жизнь я не продал ни одной вещи, ни одного предмета. Так и он, Владимир Алексеевич. Я не знал ни одного случая, чтобы он что-то продал, тем более кого-то обманул. Поменял – да, дело коллекционерское. Просто он собиратель широкого размаха, знаток и тонкий ценитель древнерусского искусства. Надо понимать, что такое собирательство. Перечтите первые страницы «Черных досок», если не помните, не стану их пересказывать. Он всегда дарил свои книги, а один раз привез мне из Болгарии кожаные шорты. До сих пор их ношу. Не замечал я его прижимистости.
Поднявшись по лесенке на второй этаж, я походил по дому. Народ весь собрался внизу. Старые стулья, провалившееся кресло, старинная кровать, книги, книги, книги… В одной из комнат стояло колесо от телеги и висели несколько прялок. Всегда, когда я читал Владимира Алексеевича, я слышал его характерный, низкий и с оканием голос. И сейчас, в одиночестве бродя по дому, я слышал последние сказанные мне по телефону его слова:
– Лежу, Саша, милый, под капельницей один час, а что в остальное время здесь делать? Хочу домой.
Поднялась ко мне Ольга Владимировна. Давно не виделись, сейчас она живет в Лондоне, прилетела на годовщину.
– Долго еще там будешь? – спрашиваю.
– Еще год или полтора, не больше. Хочу, чтобы дочка усвоила хорошо язык. Там, конечно… Но дома лучше.
Тогда ей было шестнадцать, такая милая юная девятиклассница. Может ли кто-нибудь представить себе Владимира Алексеевича Солоухина под рюкзаком, лазающим по скалам или вырубающим ледорубом ступени на леднике? А в 1972 году мы с ним были в горах. Вот где, в экстремальных ситуациях, раскрывается человек. И он меня не разочаровал. В представлении альпиниста горы – это ледники и вечные снега. Урал, скажем, или Карпаты для него не горы. Они для туристов. Мы с ним побывали на Тянь-Шане. Позвонил как-то, сказал, что устал и захотел посмотреть на мои любимые горы. Помнится, я ответил так:
– Что значит посмотреть? Издали посмотреть на горы, все равно, что быть евнухом в гареме. Чтобы увидеть горы, надо подняться на вершину.
Что произошло дальше, описано в «Прекрасной Адыгене». Я чуть ли не силком вытащил его, мне хотелось, чтобы он увидел настоящие горы. Ведь когда что-то любишь, всегда хочется, чтоб и твои близкие, твои друзья тоже это увидели, полюбили. Прекраснее же гор нет ничего на свете. Оля тоже захотела в горы и настояла на своем, хотя ее считали в семье не совсем здоровой, всячески оберегали и лечили. Роза, ее мама, все повторяла при прощании, что Оленьке нельзя поднимать ни в коем случае больше двух килограммов. И вдруг ночи в палатке на земле, зарядка, котел на костре, режим и ледяная вода в горном ручье. Мало того, ежедневные тренировки по пять-шесть часов. Оля не захотела жить в помещении, где я поселил Владимира Алексеевича, она с первых же дней сбора включилась целиком в его жизнь. Быть «сачком» ей не позволяло самолюбие. И Солоухин все выполнял, он же был солдатом и знал, что такое дисциплина. И Володя, и Оля прошли все и побывали на вершине Адыгене 4404 метра высотой.
За свою жизнь в горах я видел несколько тысяч новичков. Не все они смогли подняться на вершину, всегда случался отсев. Одни не выносили тренировок, подчас жестоких, другие не верили в себя, боялись восхождения, не столько из-за его опасности, сколько из-за физической нагрузки. Не хочется и подводить своих товарищей, ведь если ты сел и дальше идти не можешь, то с тобой вниз отправляют двух-трех человек, лишившихся из-за тебя восхождения. Новичками, как правило, бывают молодые люди, а тут почти пятидесятилетний, громоздкий, отвыкший от физической работы писатель. Но Солоухин шел и шел вверх.
Он, конечно, взвешивал, рассчитывал свои силы, без этого нельзя. В восхождении на вершину заключена модель достижения всякой жизненной цели. Кроме освоения техники альпинизма и физической подготовки, надо думать. Главное тут тактика и стратегия. Солоухин все это понял, усердно тренировался и осваивал технику.
За все время он ни разу не пожаловался, не посетовал на трудности. Хотя однажды, при первом нашем выходе на ледник, Володя ночью разбудил меня.
– Саша, я, знаешь… как бы мне не умереть.
– Что такое? – испугался я.
– Видишь, как я дышу? Вдох, а потом сразу несколько частых, частых… Так бывает при инфаркте.
– Спи спокойно, Володя, – ответил я, улыбаясь в темноте палатки. – Это так называемое чейн-стоковское дыхание. Ты просто еще не акклиматизировался. Так всегда бывает. На следующем выходе на высоте такого уже не будет.
Спустились мы тогда в лагерь, оказывается, приехал и ждет нас Чингиз Айтматов. Привез много хорошего вина.
– Нет, Чингиз, нет, – мотает головой Солоухин. – Мы тренируемся.
– Немножко-то можно, – настаивает Айтматов, – немножко не повредит.
Владимир Алексеевич смотрит на меня. Я молчу. Тогда он говорит Айтматову:
– Прости, Чингиз, извини, не могу. Я хочу подняться на вершину. Мы с тобой еще сто раз выпьем, а восхождения у меня больше не будет. Один раз в жизни. Не могу.
Мы распили это вино, когда все кончилось.Солоухин не говорил о своих переживаниях и сомнениях, но я видел, что перед восхождением в нем шли «кровопролитные бои». Я не вмешивался. Сидит на камне, на лбу и на щеках клочья кожи от лопнувших волдырей (солнечные ожоги), губы распухли, сидит перед восхождением и думает. Только прочтя повесть, я узнал, что варилось в его голове под смешной зеленой шапочкой с вертикальными полосками: «Миллионы, миллиарды людей живут на земле, не делая восхождений на вершины, и ничего ведь, живут. Точно все клином сошлось на этой вершине Адыгене! Объяви утром, что ты не хочешь идти, и группа уйдет без тебя. Скажи, что неважно себя чувствуешь. Силой не потащат…
Ход этих мыслей показался мне настолько нелепым, нереальным и фантастическим, что я даже вздрогнул, сбросив с себя дремоту, которой тепло и сладко наливалось усталое тело.
Не говоря о том, что я хочу (хочу и хочу!) взойти на вершину, разве возможно отказаться от восхождения перед всем честным народом в последний момент?
Александр Александрович ничего не скажет. Опешит в первое мгновение, но тотчас возьмет себя в руки и спокойным голосом произнесет:
– Ну, хорошо.
Не рад ли он будет в глубине души? Ибо возложил на себя большую ответственность – тащить на гору не спортсмена, не альпиниста. Может быть, он втайне надеялся, что во время тренировок и учебных занятий я и сам пойму, что сажусь не в свои сани? Но сказать, он ничего мне не скажет, кроме спокойного, не одобряющего и не осуждающего: «Ну, хорошо».
Потом в Москве, делясь впечатлениями с друзьями, он прибавит, наверное, еще несколько словечек, но тоже сдержанных и тактичных. Так я вижу его, сидящего в низком кресле, держащего около колен и обогревающего в своих ладонях пузатый бокал и смотрящего мимо бокала на свои ноги.
– У него получилось не очень удачно. Шел холодный дождь, и он себя плохо почувствовал. Обидно. Все уже было сделало. Оставалось только войти.
– Может, просто сдрейфил писатель?
– Может быть, и сдрейфил».
Что испытывает человек на вершине? О… сколько людей, столько и высказываний по этому поводу. Мне хотелось знать, о чем, стоя на вершине, думал Солоухин. Она далась ему трудно. Но тем дороже стала. Вот что он шептал про себя, когда склон кончился, пошел вниз и показалась зубчатая линия горизонта, а перед ней целая страна гребней, вершин, ледников:
«Двадцать первое августа одна тысяча семьдесят второго года. Десять часов утра. Мне сорок восемь лет. Я стою на вершине Адыгене. Уже ничего нельзя сделать. Никогда не будет меня, не стоявшего на вершине Адыгене, а всегда буду я, совершивший восхождение, преодолевший все, что надо было преодолеть, достигнувший вершины и стоящий на ней. Я стою на вершине Адыгене».
Кроме семьи Солоухиных и моей семьи никто из Москвы на годовщину в Алепино не приехал. Накануне, за неделю до этого, в ЦДЛ был вечер памяти Владимира Алексеевича, секретари Союза писателей говорили хорошие слова, многие собирались быть в Алепине 4 апреля. Но никто не приехал. Конечно, добраться сюда непросто, более двухсот километров от Москвы и от поезда далеко, но мог Союз писателей и автобус заказать. Владимир поближе, оттуда и народу побольше.
Недругов у Владимира Солоухина водилось предостаточно. По пятницам, а 4 апреля была как раз пятница, по телевидению, как всегда, выступал ненавистный всем русским писателям Евгений