жил большей частью в палатке, на берегу Волги. Оттуда и послал жалобное письмо Владимиру Солоухину. Так, мол, и так, плохи мои дела. «Вишневый омут» нейдет, все требуют злободневности, а я… В ответ более молодой, но оказавшийся более разумным литератор отвечал между прочим:

«Теперь о главном. Твое чувство о “Вишневом омуте” – ложно. У тебя есть замысел. Ты берешь вещи и проблемы более вечные, нежели то, что тебя смущает, и поэтому надо быть мужественным, твердым. Когда в Париже свирепствовала холера, люди осаждали дом доктора Пастера: “Выходи на улицу, спасай, лечи!” – “Ступайте прочь, мне некогда”, – отвечал Пастер. Он вышел, когда холера уже окончилась. Да, он не спас 100 холерных людей, но то, что он изобрел, спасло потом миллионы жизней и продолжает спасать до сих пор, и будет спасать вечно».

Прочтя это место из солоухинского послания, я призадумался. Конечно, размышлял я, до Пастера мне далековато, своим «Вишневым омутом» вряд ли я кого-то спасу. И все же… Самое главное: вернулась уверенность в том, что начатая работа должна быть доведена до конца. А когда услышал однажды изречение одного мудрого старика: «О чем не подумал, про то не расскажешь. О чем не поплакал, про то не споешь», дело легко тронулось с мертвой точки и уже не останавливалось, пока не было завершено. Не получи я того письма от Володи, неизвестно, чем бы все кончилось.

Долг платежом красен. Журнал «Москва», где двадцать два года был я главным редактором, через цензорские баррикады пробивался к читателю самыми трудно проходимыми и, кажется, самыми замечательными вещами Владимира Солоухина, такими, как «Черные доски», «Приговор», «Оптина пустынь», «Время собирать камни». «Смех за левым плечом». Печатали и его миниатюры, названные «Камешками на ладони», и «Третью охоту» – размышления о грибах, и конечно же его изумительные стихи.

Дружба наша продолжалась, можно даже сказать, до последнего дня его жизни. Редкий день проходил, чтобы мы не виделись то ли на его, то ли на моей переделкинской даче. И обедали поочередно то у него, то у меня. Это у нас называлось «соединим наши усилия» – фраза, услышанная Володей из какого- то фильма о гусарах.

Вот так, соединивши наши усилия, и жили мы, творили мы, и это помогало нам на всех рубежах истории нашей Родины, по большей части тяжких.

Ему было бы сейчас семьдесят пять. Мне – восемьдесят один. Я на шесть лет старше, он – на шесть моложе. Но его уже нет. А я остаюсь, и с печалью и надеждою смотрю вокруг себя: не отыщется ли поблизости еще кто-то, с кем бы мы могли «соединить свои усилия» и остатни дни. Нет, не вижу.

Александр Кузнецов

Под Алепинским покровом

Для меня после Солоухина мир разделился на две части – на тех, кто читал его, и на тех, кто не читал. Последних, к сожалению, подавляющее большинство. Такие, если они постарше, протестуют против переименования улицы Урицкого, ибо «он за нас кровь проливал», а государь император Николай II для них «кровавый». Молодые читают детективы и смотрят телевидение, история и судьба России их мало волнует. Проверял я это на студентах, не знают они имени Владимира Солоухина.

Кто не жил сознательной жизнью в 50—70-е годы, тому не понять роли и значения Солоухина в пробуждении русского самосознания. Откроют они «Письма из Русского музея», прочтут о храме Христа Спасителя и скажут: «Ну и что? Давно уже построили новый». И невдомек им, что было и другое время, когда сказать хоть слово в защиту храма значило поломать свою жизнь. Недавно разговаривал с одной пятидесятилетней женщиной, она говорит: «“Письма из Русского музея” перевернули в моем, тогда еще совсем молодом сознании, все установленные представления о жизни. Это было откровение. До сих пор помню: как называется улица, соединяющая Невский с Площадью искусств? Улица Бродского. А кто такой Бродский? А это тот, что вождей рисовал. Помню Ангела Златые власы…»

От Москвы до Петушков два часа езды на электричке, а там нас с женой и зятем дожидался в своем «Запорожце» Владимир Николаевич Алексеев, большой знаток Владимирщины. Мы не раз колесили с ним по ее деревням.

– Будете писать? – спросил меня Алексеев, когда машина задребезжала и тронулась с места.

– Не знаю… – пробурчал я.

И тут же вспомнил, как однажды Солоухин уезжал в командировку, а я спросил у него:

– Будешь собирать материал?

А он ответил:

– Материал собирает прокурор. Я еду жить.

Солоухина нет. Мне хотелось думать, что я еду пожить у его могилы.

К селу Алепино мы подъезжали в солнечный холодный полдень. В этом году выпало много снега, а в первых числах апреля подморозило. Березы стали уже лиловыми от почек, а ветлы у речушек успели пожелтеть от сережек, но на всхолмленной равнине алепинских окрестностей лежал снег. В лесу и в перелесках он был глубоким, а на полях кое-где по буграм появились проталины.

– Смотрите, коршун! – сказал Володя Алексеев. – Прилетел уже.

Я посмотрел в боковое стекло машины и увидел парящую птицу. Сразу вспомнился наш спор с Солоухиным по поводу ястреба. Спорить с ним было непросто, он редко уступал. В одном из его стихотворений про ястреба, не в том, что начинается строкой: «Я вне закона, ястреб гордый…», а в другом (что-то не помню его названия), автор влезает на дерево и выкидывает из гнезда птенцов ястреба.

– Но ты описываешь не ястреба, а сокола, – говорил я ему.

– Почему?

–  Да потому, что ястреб – кошка воздуха. Он затаивается в ветвях, кидаясь на свою добычу. А сокол – собака воздуха, он догоняет свою жертву и бьет ее в воздухе.

Солоухин не соглашался:

– Это в тебе говорит ученый-орнитолог. А кто это знает?

– Ты автор, поэт. Должен знать. Сокол редкая, охраняемая птица.

– Вот именно – поэт. Тут нужен образ, а не сведения из твоих определителей птиц.

Он начинал сердиться, и я уступал. С другим человеком я бы этого никогда не сделал.

Книги Солоухина часто встречали в штыки специалисты-ученые. «Письма из Русского музея» возмущали искусствоведов, «Трава» – ученых ботаников. Разве что «Прекрасную Адыгене» альпинисты, хоть и отмечали проколы «новичка», приняли с благодарностью. Но ведь не один из многих тысяч научных трудов по искусству или по ботанике не могли тронуть души людей, они способны лишь заложить в нас какие-то знания. Книги же Солоухина заставляли думать, волноваться, становились в тысячи раз дороже сухих статей «искусствоведов». Помню, я сказал ему:

– Ты в «Прекрасной Адыгене» перепутал фамилию альпиниста, написал Лунычкин вместо Луничкин. Он обиделся. Эстонца спутал с латышом, насчет «чистых скалолазов» ты загнул… Что бы дать мне почитать рукопись…

–  Неважно, Саша, – пробасил недовольно Владимир Алексеевич. – Ведь не для него одного написано.

Конечно, конечно это пустяки по сравнению с повестью, которая стала лучшей из книг, рассказывающей об альпинизме, о начальном альпинизме.

Он всегда был тверд и решителен.

– Возвращаюсь на своем «козле», – рассказывал он мне, смеясь, – в час ночи, в легком подпитии. Раз! Задел слегка крылом машины тумбу. А тут милиционер. «Документы! – потом: – „Выйти из машины!“ Вылез. Он изучает мои документы. „Писатель, что ли?“ – „Да. Поэт и прозаик“. – „Про каких еще “заек”? Вы пьяны“. И повез в милицию. Завел в отделение, за стойкой дежурного нет. Положил на нее документы и пошел искать лейтенанта. Сижу – никого нет. Взял документы, ключи, вышел, сел в машину и уехал. Но все-таки нашли, утром звонят: „Вы были пьяны, задержаны и сбежали из отделения“. А я им: – „Да что вы?! Я уже лет десять, как в рот не беру“.

Или вот такой случай. В Париже Солоухин накупил много белоэмигрантских книг. Деникина, Краснова, Ильина, Булгакова, Бердяева… В то время ни одну из подобных книг нельзя было провезти в Союз, навсегда сделался бы невыездным. А он набил ими два ящика и отправил багажом. Через некоторое время его вызывают к начальнику московской таможни. Сидит с ним и товарищ из КГБ.

– Эти книги нельзя провозить, – говорит начальник. – Неужели вы этого не знаете?

– Я писатель, – отвечает Солоухин. – Как же я могу писать об этих людях, не читая их?

И случилось чудо. Они были так поражены, что отдали ему оба ящика.

У дома Солоухиных стоял автобус и несколько легковых машин, в доме толпился народ. Дом большой, двухэтажный, немудрено, что при коллективизации семья попала в кулаки. Крепкое велось тут хозяйство. Пожалуй, самый большой дом в деревне. Прямо возле него стоит церковь Покрова Пречистыя Благородицы, запущенная и обветшалая. Дом подремонтировали, укрепили, а внизу большую комнату обшили вагонкой. В ней холодильник, газовая плита, топилась печка. Жена Владимира Алексеевича – Роза Лаврентьевна, дочери Елена и Ольга. Я знал, что дом недавно вновь обворовали, все иконы украли, и поэтому привез образ Богоматери Владимирской. Поставил его на сервант. Роза Лаврентьевна поблагодарила меня и сказала:

– Ведь твои иконы, Саша, твой давний подарок, висят у нас. Они для Володи были, пожалуй, самыми дорогими.

Когда я оставил альпинизм как профессию, мы стали чаще видеться. Нас объединяла любовь к старине, к старинному русскому искусству, мы любили посидеть, позаниматься с иконами, с финифтью, с мелкой пластикой. Мне остались от деда старые книги, Владимир Алексеевич многие из них пересмотрел. Однажды из разрушаемой церкви я вывез со своими студентами несколько больших храмовых икон. Из них начали строить полки для склада, а мы пришли со студентами- альпинистами и сняли остатки из иконостаса. Поставил я эти иконы под лестницей черного хода в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату