В коридоре ждал Леха Жбан.
— Тюкнул? — спросил коротко.
— С двух раз пришлось. Мосластый мужчина. — Мышкин убрал топор в петельку под пиджаком. — Значит, я побежал.
— Надолго убываешь, Харитон Данилович?
— Трудно сказать. Может, на год, на два. Они же охоту начнут. Побереги Тарасовну, Леша. Отвечаешь за нее.
— Такого уговора не было.
— Теперь будет. Прощай пока, — с этими словами Мышкин растаял, исчез в глубине коридора.
Для Лехи Жбана начиналось самое трудное. Если охранник Вован подох на унитазе, то ему, Лехе, вряд ли удастся выкрутиться. Но он верил Мышкину. У того не было причин подставлять его.
Помешкав, вернулся в ресторан, подошел к Гарику Махмудову.
— Слышь, Гарик, чего-то я беспокоюсь… Не выходит бек. Засел плотно. Может, чего с брюхом?
— Почему не посмотрел?
— Ты же знаешь, он не любит, когда заглядывают.
Гарик кликнул еще двух пацанов, ринулись в сортир.
Там перед ними открылась печальная картина. Обожаемый главарь сидел на толчке, как живой, но весь синий и с разбухшим до неузнаваемости лбом. Со слезами на глазах Гарик Махмудов потянул его за руку, и Алихман-бек повалился ему на грудь с последней жалобой. В соседней кабинке слабо копошился охранник Вован, один из самых надежных. Недавно лично Алихман-бек наградил его именным кинжалом с выгравированной надписью: «Дорогому Володе за большое мужество от братьев по борьбе». Грозный властелин иногда позволял себе сентиментальные жесты даже по отношению к русским скотам.
Двое подручных выволокли Вована из кабинки и приставили к стене. Махмудов достал пистолет.
— Ну, сучара, говори, кто сделал?!
Бедный Вован еще не совсем опамятовался, но скосил глаза и увидел лежавшего на полу мертвого бека. Его затрясло от ужаса. Он попытался что-то сказать, речь не ладилась. Для освежения рассудка Махмудов заехал ему рукояткой пистолета по зубам. Пальцем ткнул в грудь Лехе Жбану.
— Этот? Говори, сука?!
Вован энергично замотал башкой, выдавил с кровью:
— Не-е, не он… У того очки, старый…
Леха Жбан мысленно перекрестился.
Геку Монастырского скорбная весть подняла с постели, где он битых три часа ублажал Машеньку Масюту, дочку нынешнего федулинского градоначальника, и еле-еле ее усыпил. Он два месяца подбирался к этой долговязой дерзкой девчонке со змеиным жалом вместо языка и не жалел о затраченных усилиях. Дело в том, что оседлать непокорную пигалицу было для него скорее политической акцией, чем обыкновенным сексуальным капризом. На ближайших выборах он собирался выкинуть из кресла ее папашу, этого зажравшегося еще при большевиках партийного борова, и тут Машенька могла стать незаменимым источником семейной информации и одним из рычагов прямого давления. Да и в любовном плане девушка его не разочаровала. Прикидывалась крутой интеллектуалкой, бредила Кришной и отцом Менем, но когда дошло до постели, обернулась полной нимфоманкой. Живая, как ртуть, с торчащими во все стороны ключицами и коленками, она заставила его изрядно попотеть, прежде чем довел ее до бешеного, затяжного оргазма.
Гека Монастырский был вторым человеком в Федулинске после Алихман-бека, с которым они действовали в тесной, доверительной спайке, хотя публично отзывались друг о друге с подчеркнутым недоброжелательством. При воздействии на серую человеческую массу Гека Монастырский предпочитал исключительно цивилизованные методы — деньги, психотропное зомбирование, подкуп и шантаж. Пролитой невинной крови на его руках не было. Если все же иногда возникала необходимость радикальной зачистки, то по негласному уговору грязную работу выполняли за него люди Алихман-бека, который, напротив, при каждом удобном случае стремился к демонстрации силы. Оба понимали — лучшего тандема для захвата власти не придумаешь.
Карьера Геки Монастырского сложилась по типовому сценарию: секретарь горкома комсомола при Меченом, затем владелец эротического видеосалона, с быстрым отпочкованием от него фирмы «Кипарис», занимающейся в основном валютными спекуляциями, и, наконец, в синхроне с гениальной аферой по ваучеризации всей страны, — судьбоносный рывок к собственному банку «Альтаир» и к учреждению (чуть позже) независимого фонда «В защиту отечественных памятников культуры». Счастливые годы… Благословенные дары судьбы… Один этот культурный фонд за полгода мифического существования отмыл с пяток миллионов долларов Алихмановых бабок…
Но деньги сами по себе быстро прискучили Монастырскому, человеку образованному, начитанному, свободомыслящему и с заветной думкой в душе. Их сколько ни будь, все равно мало. Стыдно сказать, но его не прельщал в чистом виде и великий американский идеал, воплощенный в грандиозном торговом Доме- храме, где имеется все для удовлетворения человеческих потребностей, начиная с самых примитивных (холодильники, телевизоры, тампаксы, презервативы) и кончая возвышенными, требующими определенной эстетической подготовки (надувные резиновые женские куклы, виллы на Лазурном берегу, сюрпризы Интернета…).
Все, что можно получить за деньги, он имел, но не чувствовал полного удовлетворения. Бесенок невостребованности грыз душу, и Гека устремился в политику, надеясь найти в ней успокоение для смятенных чувств. Как ни странно, не ошибся. С того дня, как он продвинулся в депутаты городской думы, жизнь его наполнилась новыми, неведомыми доселе ощущениями. Он прикоснулся к власти, которую дают не сила (как у Алихмана), не деньги, не положение, а искренняя любовь сограждан, связывающих лишь с тобой упование на лучшую долю.
Делать политику среди оборонщиков оказалось еще легче, чем среди прочего населения необъятных российских равнин, включая шахтеров и мелких лавочников. Люди науки доверчивы, как дети, навешать им лапшу на уши ничего не стоило. Гека прикупил местную газетенку под пикантным названием «Всемирный демократ», парочку развязных журналистов на телерадио (все вместе обошлось в смешную сумму) и через полгода раскрутил себя до ярчайшей политической фигуры на федулинском небосклоне. К нему шли на прием, как к народному заступнику и радетелю, его выступления по радио собирали у приемников не меньше людей, чем футбольные матчи, на улицах стар и млад ломали перед ним шапку — и это все было лишь слабым проявлением внезапно вспыхнувшей народной любви. Более существенные ее признаки трудно обозначить словами, как нельзя объяснить впечатление от лунного света, льющегося с небес. Впервые, хотя, разумеется, не в полную меру, честолюбие его было удовлетворено, он ощутил значительность своего пребывания на земле, чего, конечно, не купишь ни за какие деньги. В своих выступлениях он клял на чем свет стоит продажный режим, демократов, коммунистов, фашистов, всех скопом, взывал к милосердию, сокрушался над слезинкой ребенка, над поруганной справедливостью, поносил махинаторов и воров, обращался пламенным словом к вечным, непреходящим ценностям, в том числе никогда не забывал упомянуть любовь к родному пепелищу и отеческим гробам, и, бывало, входил в такой раж, что сам начинал верить всей чепухе, которую нес в микрофон.
Кресло мэра было, естественно, не более чем трамплином для прыжка в большую политику, в Москву, где он исподволь, потихоньку уже завел немало полезных связей. Энергии в нем прибывало с каждым днем, и он чувствовал, что теперь не сможет остановиться, пока не оглядит эту страну с высоты кремлевских башен…
— Где? Как? — спросил он в трубку осевшим голосом. Ему объяснили: два часа назад, в клубе «На Монмартре», наемный киллер.
Звонил Гарик Махмудов, который рассчитывал занять опустевший трон Алихман-бека и, безусловно, надеялся на поддержку Монастырского. В том, что поддержка ему понадобится, сомнений не было. Алихман-бек правил жестко, его авторитет был непререкаем, поэтому трое-четверо его ближайших сподвижников в глазах братвы выглядели довольно мелкими фигурами, и с этой минуты между ними