Город постепенно оживал, но выражалось это косвенными и противоречивыми признаками. Исчезло ощущение бесконечного карнавала. Все чаще появлялись на улицах люди с обескураженными, задумчивыми лицами, выползающие из убогих, холодных квартир, словно медведи после зимней спячки. Резко сократились жизнерадостные очереди к окошкам раздачи бесплатного горячего соевого супа, словно часть населения вдруг предпочла быструю голодную смерть унизительной подкормке, продляющей агонию. Были зафиксированы случаи ночных нападений на патрули, чего в Федулинске не случалось уже года полтора. Под Рождество удалось захватить одного из нападавших (остальных перебили на месте), им оказался тридцатилетний Федор Кныш, наркоман без определенных занятий, бывший аспирант института электроники. На допрос приехал Гога Иванович Рашидов, но как только наркомана подключили к пыточному станку, он тут же дал дуба, хотя с виду был абсолютно здоров. Похоже, разгрыз ампулу с ядом, хотя этого в принципе не могло быть, потому что все аптеки и больница находились под строжайшим контролем. Но вскрытие подтвердило догадку: стрихнин.
Хакасский, обеспокоенный непонятными переменами в городе, запросил из Москвы специалиста по социальным конфликтам: среди костоломов Рашидова не нашлось ни одного приличного аналитика. Куприянов прислал двоих, но оба оказались американцами, говорили только на английском, а этот язык, кроме Хакасского и Монастырского, никто в городе не понимал или делал вид, что не понимает. Это затрудняло работу спецов.
С первым снегом какие-то пакостники взялись размалевывать стены домов мерзкими, бессмысленными лозунгами, выполненными, как правило, черной несмываемой краской. «Янки, убирайтесь домой!», «Елкин — палач!», «Даешь свободу гомосексуалистам!», «За что, гады, убили Федьку Кныша?», «Хакасский — ты ублюдок!», «Вставай, проклятьем заклейменный!», «Слеза ребенка спасет мир!» — и прочее, прочее в том же духе, перемежаемое матерщиной и похабными рисунками.
В докладной записке шефу Хакасский рассуждал: «…и все это вместе представляется мне любопытным проявлением социальной амнезии. Позволю себе привести такое сравнение: известно, что тяжело больной человек иногда незадолго до кончины вдруг начинает вести себя с повышенной активностью — у него появляется аппетит, его покидает страх смерти, он шутит и поет песни. Создается впечатление неожиданной ремиссии, но это всего лишь остаточная вспышка жизненной энергии. Полагаю, то же самое происходит в Федулинске. Биологические ресурсы исчерпаны, и на фоне предсмертной апатии сработали заторможенные социальные рефлексы: общественный (примитивно-родовой) организм, опять же чисто рефлекторно, сообразуясь с закрепленными в генезисе навыками, пытается вслепую совершить некий прощальный рывок, напоминая (извините, опять сравнение) незадачливого бегуна, которого свалил на дистанции разрыв сердца, но он продолжает по инерции, уже на последнем дыхании задорно сучить ножками. Картина впечатляющая, дорогой учитель, мне очень жаль, что вы не наблюдаете ее вместе с нами. Остаюсь всегда преданным Вам, Саша Хакасский».
Фома Гаврилович пришел домой раньше обычного и потихоньку, стараясь не шуметь, прокрался в ванную. Гвардейцы Рашидова совершенно озверели: сегодня, разгоняя пикет, один из этих подонков свалил его с ног дубинкой, а потом шарахнул в ухо сапогом. Хорошо хоть в левое, давно оглохшее, но Фома Гаврилович решил умыться, прежде чем предстать перед Аглаюшкой. Бедняжка так и не смогла привыкнуть к тому, что почти каждый день он возвращался домой с новым увечьем. Он ее не осуждал. Женщина и не должна смиряться с уродством.
Спрятаться не удалось, Аглая заглянула в ванную. Не всполошилась, даже, кажется, обрадовалась.
— Живой?
— Как видишь. Ухо маленько покарябали, так это ерунда. Сейчас замою. Воды только горячей нет.
— Опомнился. Ее уже год как нет.
— Но иногда бывает.
— По праздникам. На Пасху, на Рождество и на День независимости Америки… Сейчас принесу с кухни, только что закипела.
Помогла ему смыть кровь и грязь, от компресса он отказался.
— Ничего, само затянется… Знаешь, о чем я сегодня думал, Аглаюшка?
— О майской маевке?
— Остроумно, поздравляю… Нет, Аглаюшка, о другом. Ведь, в сущности, эти мерзавцы совершают благое дело. Они всю страну ограбили, лишили нас разума и чувства собственного достоинства, зато взамен поставили перед нами общую цель — выживание. Имея общую цель, нация способна сделать эволюционный, качественный рывок. Любая нация. В истории человечества множество тому подтверждений. Ты согласна со мной?
— У нас гости, Фома.
— Гости, — удивился Ларионов. — Кто такие?
— Вполне приличный молодой человек. Два часа тебя ждет.
Только тут Фома Гаврилович заметил, что она как-то странно светится, словно смертная тоска отступила.
— И что ему надо, этому молодому человеку?
— Он не сказал. Напоила его чаем, мы беседовали об искусстве.
— Об искусстве? — в полной растерянности Ларионов последовал за женой в гостиную, где навстречу ему поднялся с кресла юноша — среднего роста, подтянутый, голубоглазый, скромно улыбающийся, но в общем-то ничем не примечательный. Одного взгляда Ларионову хватило, чтобы определить: приезжий. Никто из местных не сумел бы держаться с такой безукоризненной грацией. У Ларионова сразу мелькнула мысль, что, возможно, он вообще не русский. И следом, естественно, настороженность: провокация? А когда тот заговорил, Ларионов поразился тембру его голоса — спокойному, с бархатным оттенком, никак не укладывающемуся в звуковую гамму нынешних федулинских голосов.
— Егор Жемчужников, — представился гость. — Я ваш земляк, родился здесь, в Федулинске, но долгое время путешествовал. Днями вернулся. Не думайте о плохом, Фома Гаврилович. Я не казачок засланный. Да и зачем им к вам кого-то подсылать? Вы у них и так в руках.
— Чему в таком случае обязан, — все еще настороженный, Ларионов опустился на стул, готовый в любую секунду перейти к своему обычному хамству. Аглая встала рядом, успокаивающе положила ему руку на плечо. Молодой человек тоже сел.
— Я с хорошими вестями, Фома Гаврилович. Мы с вами вместе совершим в Федулинске небольшой государственный переворотик местного масштаба. Если вы, разумеется, готовы морально.
У Ларионова от этих слов засосало под ложечкой, он не стерпел и нахамил:
— Вот даже как? Вы из какой палаты сбежали, юноша? Где Наполеоны сидят? Или где Елкины?
Егор кивнул с пониманием.
— Вы единственный человек в городе, способный возглавить народный бунт. Поэтому я пришел к вам. Стоит ли, Фома Гаврилович, тратить драгоценное время на пустую трепотню? Мы в одной команде играем. Я тот, кого вы ждали. Осталось детали уточнить, только и всего.
— Господи! — вздохнула Аглая Самойловна. — Если бы я знала, кто вы такой, Егор, не пустила бы в дом. Разве вы не видите, какой он старый и больной?
Женская мольба мгновенно убедила Ларионова в реальности происходящего. Адреналин мощно рванул в сердце. Фома Гаврилович грубо распорядился:
— Принеси-ка нам водки, милая. Да поживее!
Фыркнув, Аглая Самойловна важно удалилась. Перечить не следовало. Когда речь заходила о политике, Фома становился невменяемым. Впрочем, ее это больше не пугало. Она знала, нет силы, которая их разлучит. Они не просто муж и жена, они — единая плоть. Чтобы это понять, понадобились великие утраты, но теперь все расчеты произведены и нет смысла оглядываться назад.
— Что за чушь ты мелешь, юноша? — спросил Ларионов, когда супруга исчезла. — Никак не возьму в толк. Вообще, откуда ты взялся?
— У меня к этой сволочи чисто семейный иск. Как и у вас.
— У меня нет никаких семейных претензий, — поправил Ларионов. — Но гражданский иск я действительно готов предъявить. Только как это сделать? То, что ты сказал про бунт, — чепуха собачья.