– Что случилось? – воскликнула она вместо этого. Оджиуго еще громче зашмыгала носом. Мать помогла ей поставить кувшин с водой и снова спросила, что случилось. Не говоря ни слова, Оджиуго вошла в хижину, села на пол и вытерла слезы. Затем она принялась рассказывать. Матефи осмотрела лицо дочери и увидела на нем нечто, что можно было принять за отпечаток пятерни Одаче. Она немедленно разразилась воплями протеста и сетованиями, достаточно громкими, чтобы их услышали далеко вокруг.
Эзеулу со всей неторопливостью, на какую только был способен, прошествовал во внутренний дворик и спросил, чем вызван этот шум. Матефи завопила еще громче.
– Замолчи, – приказал Эзеулу.
– Ты велишь мне молчать, – верещала Матефи, – когда Одаче уводит мою дочь к роднику и избивает ее до смерти! Как могу я молчать, когда ко мне приносят труп моего ребенка? Пойди и посмотри на ее лицо. Пятерня этого парня… – Ее голос звучал все пронзительнее и болью отдавался в голове.
– Говорю тебе, замолчи! Совсем с ума спятила?
Матефи оборвала свои вопли и принялась причитать с видом покорной жертвы:
– Я замолчала. Как же можно мне не замолчать? Ведь в конце концов Одаче – сынок Угойе. Да, Матефи должна молчать.
– Пусть там никто не треплет моего имени! – крикнула вторая жена, выходя из своей хижины, где она до сих пор оставалась, как если бы скандал происходил не на их усадьбе, а в какой-нибудь дальней деревне. – Я говорю, пусть никто тут не произносит моего имени.
– И ты замолчи, – сказал Эзеулу, обернувшись к ней. – Никто не называл твоего имени.
– Разве ты не слышал, что она назвала мое имя?
– Ну, назвала, а дальше что?… Попробуй вспрыгни ей на спину, если сможешь.
Угойе с ворчанием удалилась к себе в хижину.
– Одаче!
– Э-ээ.
– Иди-ка сюда!
Одаче вышел из хижины матери.
– Из-за чего переполох? – спросил Эзеулу.
– Спроси Оджиуго и ее мать.
– Я спрашиваю тебя. И больше не говори мне «Спроси кого-нибудь еще», не то сегодня же утром пес будет лизать твои глаза. Когда это вы научились бросать слова мне в лицо? – Он поочередно оглядел их всех с видом изготовившегося к прыжку леопарда. – Пусть кто-нибудь из вас попробует открыть рот и сказать еще хоть слово – он у меня на всю жизнь запомнит, что человек должен смолкнуть, когда говорят духи в масках. – Он снова оглянулся по сторонам, чтобы убедиться, что никто и пикнуть не посмеет. Вокруг царило молчание. Тогда он повернулся и ушел к себе в
Поспешность, с которой Акуэбуе приступил к разговору об Одаче, оказалась не ко времени. Он торопился покончить с этим разговором до появления других гостей, так как не приходилось сомневаться, что очень скоро все три усадьбы заполнит народ. Снова придут многие из тех, кто был накануне, и к тому же во множестве повалят прочие, кто придет сегодня в первый раз, ибо в это голодное время года, когда у большинства в амбарах не осталось ничего, кроме семенного ямса, никто не упустит случая чего-нибудь поесть и выпить рог-другой вина в доме богатого человека. Понимая, что после прихода первого же гостя он не сможет доверительно говорить с хозяином, Акуэбуе не стал терять время. Если бы он знал, как рассержен был сейчас Эзеулу, он, пожалуй, отложил бы разговор до следующего раза.
Эзеулу молча выслушал его, сдерживая обеими руками нарастающий гнев.
– Ты кончил? – спросил он, когда Акуэбуе замолчал.
– Да, кончил.
– Я приветствую тебя. – Он не смотрел на гостя – его отрешенный взор, казалось, упирался в порог. – Я ни в чем тебя не виню; ты не сказал ничего такого, чего мужчина не мог бы сказать своему другу; ничего, за что бы я мог упрекнуть тебя. У меня есть глаза и есть уши. Мне известно, что в Умуаро царит раскол и разброд и что кое-кто созывает тайные сборища, чтобы убедить других, будто я – причина их бед. Но почему я должен лишаться из-за этого сна? Все это не ново и уйдет туда же, куда сгинуло все прочее в этом роде. В сезон дождей исполнится пять лет с того дня, как тот же человек объявил на тайном сходбище в своем доме, что, если Улу не примет их сторону в затеянной ими несправедливой войне, они низвергнут его. Мы всё еще ждем, Улу и я, когда эта тварь придет низвергать нас. Меня злит не то, что спесивый дурак, болтающий пустой мошонкой, забывается, потому что в его дом по ошибке вошло богатство, нет, меня злит другое: ведь за ним прячется трусливый жрец Идемили, который и подстрекает его.
– Он завидует, – сказал Акуэбуе.
– Чему завидовать? Я не первый жрец Улу в Умуаро, а он не первый жрец Идемили. Если его отец, и отец его отца, и все, кто был до них, не завидовали моим предкам, то зачем же ему завидовать мне? Нет, не зависть это, а глупость, сродни дурости, засовывающей голову в горшок. Если же это все-таки зависть, что ж, пусть завидует. Сколько бы ни ползала муха по навозной куче, ей все равно не под силу сдвинуть ее с места.
– Ну, этих-то двоих все знают как облупленных! – заметил Акуэбуе. – Всем известно, что если бы только они знали дорогу в Ани-Ммо, они отправились бы туда спорить с нашими предками: почему те отдали сан жреца Улу Умуачале, а не их собственной деревне! Они меня не беспокоят. Меня беспокоит то, о чем говорит все племя.
– А кто подсказывает племени, о чем говорить? Что оно знает, племя? Иной раз, Акуэбуе, ты меня смешишь. Ты был здесь – или ты тогда еще не родился? – когда племя решило начать войну с Окпери из-за куска земли, который нам не принадлежал. Разве не встал я тогда и не сказал умуарцам, чем все это кончится? И кто оказался в конце концов прав? Случилось все так, как я говорил, или нет? – Акуэбуе промолчал. – Сбылось все, что я предсказывал, слово в слово!
– Это бесспорно так, – согласился Акуэбуе и во внезапном порыве откровенности неосторожно добавил: – Но ты забываешь одну вещь: ни один человек, каким бы великим он ни был, не может быть правым в споре со всем племенем. Ты можешь считать, что посрамил их в том споре, но ты ошибаешься. Умуарцы всегда будут говорить, что ты предал их перед лицом белого человека. И еще они будут говорить, что ты снова предаешь их сегодня, посылая своего сына участвовать в осквернении нашей земли.
Ответ Эзеулу лишний раз убедил Акуэбуе в том, что и для него, лучшего друга жреца, тот оставался человеком непостижимым. Даже собственные сыновья не знали его. Акуэбуе, конечно, не мог бы точно сказать, какой он рассчитывал получить ответ, но, во всяком случае, не тот жуткий смех, который он услышал сейчас. От этого смеха ему стало так страшно и тревожно, как если бы он повстречался на безлюдной тропе с хохочущим безумцем. Эзеулу не дал ему времени поразмыслить над причиной этого странного чувства страха. Но Акуэбуе предстояло еще раз испытать это чувство в будущем – только тогда он поймет, что это значило.
– Не смеши меня, – снова сказал Эзеулу. – Значит, я предал умуарцев белому человеку? Ответь мне на один вопрос. Кто привел сюда белых? Может, Эзеулу? Мы затеяли войну с окперийцами, нашими кровными братьями, из-за клочка земли, который не принадлежал нам, а ты порицаешь белого человека за то, что он вмешался. Разве ты не слышал пословицу: когда два брата дерутся, их урожай достанется постороннему? Сколько белых было в отряде, сокрушившем Абаме? Знаешь сколько? Пятеро! – Он поднял вверх правую руку с пятью растопыренными пальцами. – Пятеро. Теперь скажи, ты слышал когда-нибудь, чтобы пять человек – будь они даже высотой до неба – могли расправиться с целым племенем? Такое невозможно. При всем своем могуществе и колдовстве белые люди не покорили бы страну Олу и страну Игбо, если бы мы сами не помогали им. Кто показал им дорогу в Абаме? Они ведь не родились здесь – как же они нашли дорогу? Это мы – мы показали им путь и показываем поныне. Так что пусть теперь никто не приходит ко мне сетовать, что белый-де сделал то-то и то-то. Человек, который приносит в свою хижину хворост, кишащий муравьями, не должен жаловаться, когда к нему повадятся ящерицы.
– Все, что ты говоришь, верно, и я не спорю с этим. В прошлом мы многое делали неправильно, но из этого не следует, что мы должны поступать неправильно сегодня. Теперь мы знаем, что мы делали неправильно, и можем исправить это. Наши мудрецы говорили: человек, который не знает, где начал мочить его дождь, не знает и того, где его обсушило солнце. Мы не похожи на такого человека. Мы знаем,