поднимаются и опуска­ются плунжеры, непоправимо меняя место дей­ствия (вот была запредельская набережная, вот — московский бульвар), и время от времени кому-то приходится сходить со сцены навсегда — по черной лестнице в пустой переулок. Эх, Дима, Ди­ма, шел бы ты себе мимо, не поднимал бы глаз... Невнятно, с плохо сдерживаемой злобой го­лос объявил следующую станцию: «Мукомольная». А лица пассажиров ввиду наступившей весны были яснее обычного. Или эта весна ему только почуди­лась сегодня утром, когда, выйдя из дому, он вдох­нул затхловатого московского воздуха, и ночью же вновь ударит мороз? Впрочем, были и не­сомненные признаки свершившегося в природе coup'a[30]: воробьиное ликование в палисаднике, но­вое озабоченное выражение на морде тощего го­родского пса, грязца на торцах, дворницкая апатия и праздная лопата на черной куче снега, а у стан­ции метро, где толчея побойчее, — нищие стару­хи с букетиками крокусов.

Что это за трюки такие? Нам довольно закрыть и вновь тут же открыть глаза, чтобы перенестись... чтобы безвозвратно... Этим мартовским утром Мат­вей проснулся в слезах. И тягостно, и вместе с тем светло было у него на душе. Что, если все это время, все шесть московских лет он был болен, даже наверняка так, но что это сталось с ним в последние дни, отчего так щемило сердце? Умотамление? нервный взмыв? воспаление души? Нет, не воспаление, а воспарение! Тот старый странный детский сон снова ему приснился: заснеженные площади, глухие фонари вдоль каналов, скрепка железнодорожного моста, пришпиленная к туман­ному от мороза высокому берегу соседнего остро­ва, лицо под короткой вуалью, поднятый локоть самоубийцы в шинели у входа в гостиницу, опро­кинутая корзина яблок, зарево далеких пожаров...

В вагоне кашляли, дремали, читали газеты, смотрелись в зеркальца, грызли картофельные сушки, прихлебывали пиво из жестянок, жести­кулировали — ан нет, это глухонемая пара, отча­янно гримасничая, без умолку обменивалась впе­чатлениями. Продолжаем путь. Мыслями обрета­емся где-то далеко-далеко, за синими морями и сизыми в рассветном свете, лиственницами и гра­бами поросшими горными хребтами нашего об­ширного отечества, телом же пребываем в вагоне подземки, то есть, собственно, нигде, ибо нельзя даже вообразить, под каким именно перекрест­ком или сквером проносится в эту самую минуту тряский состав. Пребывающим нигде, следующим в никуда из ниоткуда посвящается.

Матвей посмотрел в фосфорные глазки на­ручных часов. Светясь кошачьей зеленью, они по­казали без четверти Блик Кроме того, часы заве­рили его, что теперь пятница, десятое марта, а это значило, что завтра ему исполняется три­дцать лет. Тридцать. Не достиг ли еще акмэ или уже? Что-то около середины. Хотя, если отбро­сить немощную старость — с одиннадцати до жут­кой полуночи, — то и больше уже: стрелки где-то на половине четвертого. Юность прошла, «жар и влага», как называл это время жизни Данте вослед за Альбертом Великим, теперь идет зрелость — «жар и сушь»; далее у нас в программе — ста­рость, «холод и сушь», и, под занавес, дряхлость — «холод и влага». Так, кажется. Знавший толк в симметриях Алигьери полагал, что зрелость длится около двадцати лет и завершается на сорок пя­том году жизни, поскольку «подъем и спуск оди­наков». А ненастная старость оставляет нас, вдо­воль наглумившись, на семидесятом году, так что вершина жизни нашей приходится на тридцать пять лет. Еще есть время, еще... Потом придется долго тащиться вниз по сырому северному склону. А там — «провальный сумрак вечной ночи, опа­лы вечной палевая падь». Суровый Дант однажды сурово заметил по этому поводу: «Я утверждаю, что из всех видов человеческого скотства самое глупое, самое подлое и самое вредное — верить, что после этой жизни нет другой...» Вот и Дима Столяров, помнится, многозначительно заметил как-то в своей излюбленной манере приводить псевдоцитаты: «в повествовании от третьего лица герой не замечает тень Творца». Эх, Дима, так не­обходимый мне Дима... И ты тоже, должно быть, прикидывал, оглядывался вокруг, строил планы. Через три месяца и тебе бы исполнилось тридцать лет: ведь ты был самым младшим из нас троих; и кто бы мог подумать, что ты окажешься таким смельчаком?

6

Матвей Сперанский одиноко жил в Соколь­никах, в бывшем доме кондитера Изюмова. Его нынешний хозяин, темноватый делец с пышной и едва ли настоящей фамилией Смарагдов, боль­шую часть года прозябал на юге Франции, где владел роскошной гостиницей, а его московский управляющий, отставной полковник Шершнев (бобрик, усы щеткой), наведывался из своих Пе­чатников не чаще раза в месяц Предоставленный сам себе, Матвей формально должен был руково­дить реставрацией и частичной реконструкцией изюмовского трехэтажного особняка. Фактиче­ски же дальше разработки проекта дело не шло в силу различных причин, и вот уже третий год он, исправно получая жалованье, занимался в двух своих комнатах во втором этаже (бывшей биль­ярдной и буфетной) преимущественно литера­турными делами: разбором дневников и писем Изюмова, случайно найденных на чердаке в боль­шой жестяной коробке из-под пастилы (витязь и ладья на крышке), и своим давним замыслом — историей Запредельска с древнейших времен.

А дни его проходили так Утром, не слишком рано, он сходил по длинным пружинным доскам (пролет лестницы давно обвалился) в обрешечен­ный сад, делал несколько разогревающих взмахов руками и пускался, постепенно набирая скорость, бегать трусцой по огромному запущенному пар­ку. Размеренно вдыхая сладковато-прелый воздух, он пробегал мимо бывших изюмовских конюшен, бывшей чайной беседки, бывших Лисьих прудов, разрушенной теплицы, остова летнего театра и других следов иной, невозвратимой, празднично-яркой жизни. Днем он выезжал по Смарагдовым делам, обедал где-нибудь в городе, на людях, чаще всего в закусочных за стойкой, заходил в архивы, навещал престарелую тетку в Хамовниках, все еще писавшую на балконе свои акварели («Голуби», «Ка­пель»), а вечерами, разложив рукописи, приятно проводил время у изюмовского камина за работой. Колол дрова, расчищал снег, мыл окна, чинил электричество живший во флигеле с женой-эс­тонкой сторож Игнат. Летом Матвей устраивался «шуршать бумагой», как презрительно называл это занятие Игнат, — в саду, «на воздухе». От дождя он прятался под навес, от жары — под густую тень вишневых и яблоневых деревьев.

Почерк у Степана Изюмова, медленно сходив­шего с ума от черной меланхолии и язвенной болезни, был внятный, по-купечески старатель­ный, но многие страницы его дневников слип­лись от сырости, из-за чего разбирать его горест­ные сентенции и полумистические прозрения бы­вало затруднительно. Две его дочери, Ника и Лика, еще до Раскола переехали в Лондон да там, к счастью, и остались; а старик Изюмов все тянул, не желал верить, все не мог решиться бросить сначала фабрику, потом дом с коллекцией игрис­ тых вин в погребе, где он и повесился на крюке для окорока голодной зимой 1922-го.

Собирать материалы о Запредельске Матвею помогал студент-филолог Бурцевич. То был не­ складный, застенчивый, болезненного вида юно­ша, любую фразу начинавший словами «Знаете ли». Оказываясь с кем-нибудь с глазу на глаз, он терялся, робел, его речь становилась отрывистой и бесцветной, зато его письма, которые он обожал слать по самым ничтожным поводам, отличались какой-то щеголеватой, почти афористической вы­разительностью. Матвей относился к нему с брез­гливой симпатией, отдавая себе, впрочем, отчет в том, что без его ненавязчивой помощи дело бы шло куда медленней. Ведь ему нужно было про­верить тысячи фактов, имен, датировок, свести их вместе в единую точную картину с паруса­ми на заднем плане, да еще расцветить небеса, наморщить морские хляби, подсветить живопис­ные руины, пустить плющ по каменной стене, за­жечь в окнах свет... Исключая Бурцевича, его оди­ночество было почти совершенным и почти без­грешным: дочь Нечета снилась ему не чаще двух раз в неделю, еще реже он встречался с реальной девицей, совсем еще юной Аней, жившей непо­далеку и выгуливавшей в парке своего доверчи­вого фокстерьера. Хрупкая светловолосая девуш­ка с тонкими икрами и узкими ладонями, игравшая на фортепиано и читавшая Шекспира в подлин­нике, она была только слабым антифоном его главной мечты, бегло начертанным эскизом дру­гой, непостижимой и недосягаемой прелести.

Родители Матвея по-прежнему служили в по­сольстве в Софии. Раз или два в году они приезжали его навестить вместе с его младшей сестрой, Наденькой, и он не знал, о чем говорить, куда их сводить, в какой музей или парк, чувствуя себя с ними отчего-то еще более одиноким, чем обыч­но. Иногда к нему в Сокольники приезжали дру­зья: Женя Воронцов с женой Лизой и с малень­ким сыном и Дима Столяров — с бутылкой конь­яку и свежим анекдотом...

К сожалению, это был лишь один из ряда чер­новых набросков его московского обихода, так сказать, желательный вариант прижимистой судь­бы; в действительности (во всяком случае, в том ее изводе, что огульно принимался за истинный) ничего напоминающего записки юного врача или зрелого охотника в его

Вы читаете Оранжерея
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату