было даровано избавление от речевой хромоты только затем, чтобы внятно сказать ей, как я люблю ее?

Сказал ли он ей об этом? Сумел ли выразить? Вняла ли она ему?

В мире, где обладание возведено в культ, где ограда палисадника дороже хозяину самого па­ лисадника, а эмоции покупаются в уличных авто­матах вместе с предохранительным клапаном, где на каждом углу зазывают на невиданное пред­ставление, всякий раз оказывающееся старым фо­кусом с большой рыбой, которую заглатывает еще более крупная рыба, в мире, где возможна пере­садка сердца, но невозможна реанимация души, где чертова дюжина козлоногих сатиров, обме­ниваясь впечатлениями, поочередно примеривает, так и сяк, как пару обуви в магазине, недалекую девицу с атрофией рвотного рефлекса и свербящей утробой, и всё давно заложено и перезало­жено, и проиграно в рулетку, в этом мире он не владел ничем и готов был расстаться с любой осязаемой вещью, даже с любой абстрактной иде­ей, кроме своей запредельной мечты.

Одолев последнюю порцию ступеней, Матвей выбрался наконец на свет и пошел по шумной Тверской в сторону Стряпчего переулка — про­должая размышлять о нелепости своей москов­ской жизни, превозмогая легкое головокружение, предвосхищая свою встречу с Бликом, припоми­ная свои давние свидания с Розой.

9

В то последнее лето их полублизости-полу­дружбы она носила короткие вольные юбочки и открытые блузки, мало спала, много читала (глав­ным образом стихи и схолии), исправно посещала танцевальный класс и почти ничего не ела. К тому же ее чувствительность обострилась до предела: она могла прорыдать в подушку весь день, по­встречав на улице одноногого мальчугана, бойко ковыляющего на костылях за ребятами с футболь­ным мячом. И она бы, несомненно, слегла к осени с anorexia nervosa, как ее тезка, юная возлюблен­ная Раскина, если бы само название этого недуга не содержало бы курьезной рифмы к ее имени («курьез — это смешливый внучатый племянник казуса»), в связи с чем она, между прочим, предпо­читала немецкое название этой девчоночной ма­нии — Pubertätsmagersucht.

С ней творилось что-то очень странное. Мат­вей никогда прежде не видел ее такой. Она впадала то в капризно-насмешливое состояние, по пять раз на дню отменяя свои обещания и планы, то в рассеянно- замкнутое, неделями не подходя к теле­фону и пропуская занятия, то вдруг объявлялась среди ночи, подкрашенная, возбужденная, с рас­ширенными зрачками, и настойчиво требовала веселья до упаду в каком-нибудь кафешантане поразбитнее. Как-то раз, завидев в летнем мареве ин­ститутского сада тощую траурную старуху с чет­ками в когтистых руках, будто сошедшую с карти­ны Рембрандта и еще менее реальную, чем зеленая тень листьев на белых колоннах Галереи, Роза вдруг мертвенно побледнела, сникла, трагически-царственно воздела голую руку ко лбу и, закатив глаза и глубоко вздохнув, медленно осела на горя­чие плиты террасы, а Матвей едва успел подхва­тить ее и уложить ее голову себе на колено.

Да что тут толковать: Матвей и сам едва не повредился в рассудке от ее каждодневной за­поведной близости, вынужденный выносить в ее присутствии изнурительное томление и то спе­цифическое неудобство, о котором хорошенькие девицы (его источник) и не подозревают. К се­редине июня, душного, бессонного июня, навсег­да оставшегося в памяти в виде безымянного пыль­ного полустанка на окраине, с забытым кем-то фибровым чемоданом на одинокой скамье под чахлой акацией, ему уже впору было, не шутя, подхватывать — слегка приукрасив — девиз Га­рибальди: Rosa о morte [35]! И вот что примечатель­но — особенность этой любовной пыточки была не в том, что она отказывала ему в свиданиях или сновидениях, о нет: она охотно соглашалась встре­чаться с ним — то в парке, то на какой-нибудь студенческой вечеринке, то в городском музее мук (где она с неподдельным ужасом, приложив ху­дую ладонь к щеке, взирала на убогие поделки людского зверства — крепко сколоченные ды­бы, громадные колодки, узловатые плети, кале­ные щипцы, ржавые шипы, «троны предателей», «вилки грешников», «железных дев»), — а в том, что она, как невиданный, сверхчуткий цветок при приближении пчелы, всякий раз как-то незамет­но отстранялась, ускользала, обращала его внима­ние на другое («ах, смотри, скорее смотри туда!»), бессознательно не позволяя ему приближаться слишком близко, так что между ними всегда суще­ствовала как бы воздушная преграда его безна­дежного обожания, ее безжалостной беззаботно­сти. Он так много и усиленно думал о ней, что ему начинало казаться, будто сама действитель­ность уже слегка исказилась под давлением его мысли. Иначе откуда бы взялись все эти странные образы, преследовавшие его, все эти неимовер­ные, резиновые Розалии, Розины, Розетты, Роза­мунды и Розабланки, вновь и вновь попадавшиеся ему на глаза: в газетах, на уличных вывесках, на афишах, на рекламных листках («Отель Розмари. Сомневаетесь в чистоте бассейна? Читайте отзы­вы! Смотрите фото!»); и можно было быть уве­ренным, открывая наугад взятую с полки книгу где-нибудь в гостях, что наткнешься на стихи ба­рона Розена о Розе. Они выстраивались в ряд, они были страшны, как бред палача, они имели свою градацию: от полупрозрачной Розы Ла Туш, умершей от истощения в Дублине в 1875 году, до Розалии Бредфорд, гигантской американской толстухи в полтонны весом.

Все то последнее запредельское лето, три года спустя после знакомства с Розой, когда Матвей, кое- как кончив курс в университете, вяло выби­рал между плахой конторского служащего и эша­фотом газетного репортера-поденщика, он не пе­реставал удивляться изобретательности постанов­щика этой сновидческой пьесы — в нескольких действиях и с одним долгим антрактом («Стрелы отвергнутой любви»? «La belle Rose sans merci»[36]?), — в которой он, не зная ни nom de plume[37] автора, ни накала развязки, исполнял одну из главных ролей. Как наутро после отшумевшего в городе карнавала прохожий, идя по пустым улицам, за­мечает то брошенный кем-то в канаву букет, то павлинье перо на ступенях дворца, то чей-то ве­ер, забытый на скамье, Матвея повсюду пресле­довали отметины его мечты, неизменно сквозив­шие, как водяные знаки на гербовой бумаге, из внешне благополучной действительности. Как буд­то сотни тайных суфлеров со всех сторон на­ шептывали ему его реплики, как будто тысячи посторонних глаз следили за его жизнью. Ожи­дая приема врача, он брал со столика иллюстри­рованный журнал, и тот коварно распахивался на страницах, где речь шла о несчастной любви принцессы Маргарет Роуз к какому-то женатому английскому моряку. Заходя в лавку у дома, что­бы купить зубного порошку, он неизменно полу­чал от приказчика со змеиной улыбкой предло­жение взять еще розовой воды для полосканий. Вечерами в его тесной квартире по трубам паро­ вого отопления негромко, но отчетливо звучала меланхоличная мелодия «La vie en rose»[38], под ко­торую соседская девочка учила своего серебрис­того пуделя прыгать через обруч. Человек попро­ще да посчастливее пропускал бы эти издеватель­ские намеки мимо ушей, а заметив, не придал бы им такого невероятного значения, каким наделял их Матвей, с его падким до намеков и прожор­ливым воображением. Он сделался мнителен, он каждую минуту ждал подвоха. Он старался избе­ гать витражей, энциклопедий и справочников.

Один приходской священник из Редвинтера предложил в Амстердаме за росток удивительной розы десять фунтов. По его словам, у этой розы было сто восемьдесят лепестков в одном бутоне, что намного, намного превосходит цветок с шес­тьюдесятью лепестками, который упоминает Пли­ний Старший. Вечернее приложение к газете «Журналь де Деба» печаталось на розовой бумаге и называлось «Деба роз». Английская крона пона­чалу именовалась «короной с розой» (crown of the rose — роза в гербовом щите на реверсе) и стоила 4 шиллинга 6 пенсов; позднее чеканилась монета с двойной розой, стоимостью 5 шиллин­гов. Роузноубл (rose noble — ноубл с розой) — золотая монета, выпущенная Эдуардом IV, полу­чила свое название по изображению розы на обе­их сторонах: на аверсе — король в доспехах на корабле с большой розой, на реверсе — крест, по углам которого изображены четыре льва, а посередине — солнце с розой. Лучшей художницей-анималисткой считается Роза Бонёр; обра­тите внимание на ее портрет кисти Дюбуфа, где она обнимает очень смирного быка; впрочем, ей больше по душе были коровы. «Rosarium Philosophorum» (Франкфурт, 1550) — трактат, в котором рассмотрены этапы алхимического Делания: под­ готовка сосуда, конъюнкция или соитие, зачатие или гниение, извлечение души или оплодотворе­ние, омовение или мундификация, возвращение души или возгонка, ферментация, иллюминация питание, фиксация, умножение, оживление, де­монстрация совершенства. Каждый из этапов ил­люстрирован отдельной гравюрой. Это еще пустя­ки. Простоватая Жозефина Блажек пила только пиво, а ее сестра, интеллигентная Роза, — исклю­чительно вино. Другой вопрос, как эти пристрас­тия сказывались на состоянии их общего желуд­ка. Они родились в Богемии в 1880 году и были сиамскими близнецами-

Вы читаете Оранжерея
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату